Стихийный дух

рассказ Э.Т.А. Гофмана

Перевод с немецкого А.Соколовского под ред. Е.В.Степановой, В.М.Орешко.

Ровно двадцатого ноября 1815 года Альберт фон Б., подполковник прусской службы, находился на дороге из Люттиха в Аахен. Главная квартира армейского корпуса, к которому он принадлежал, возвращалась из Франции и должна была в этот же день прибыть в Люттих, где намеревалась задержаться на стоянку на два или три дня. Альберт прибыл в Люттих еще накануне вечером. Утром следующего дня его охватило чувство странного беспокойства, и, хотя он не смел себе признаться в этом из — за сновидений, преследовавших его в течение всей предыдущей ночи и обещавших приятное приключение в Аахене, он принял быстрое решение немедленно поехать в этот город. Все еще удивляясь своему поступку, он уже сидел верхом на лошади и быстро ехал по направлению к Аахену, куда надеялся попасть до наступления ночи.

Холодный, резкий осенний ветер дул вдоль обнаженного поля и будил в отдаленном, лишенном листьев лесу голоса, сливавшиеся в один глухой стон. Хищные птицы с карканьем поднимались с поля и неслись стаями вслед за густыми облаками, сгущавшимися все сильнее и сильнее, пока в них не погас последний солнечный луч, и все небо не покрылось густой серой пеленой. Альберт укутался плотнее в плащ и, скача по широкой дороге, восстанавливал в памяти картину последнего рокового времени. Он думал о том, как всего несколько месяцев тому назад ехал по этой же дороге в обратном направлении. Тогда была весна. Поля и луга были покрыты роскошными цветами, и кусты блестели в кротком сиянии золотых солнечных лучей. Из гнезд доносилось веселое пение и чириканье птиц. Земля в праздничном убранстве, точно невеста, ожидала в свой пышный брачный чертог обреченную на смерть жертву героев, которые должны были пасть в кровавом бою.

Альберт присоединился к своему корпусу уже после того, как пушечные выстрелы огласили долину Самбры, однако еще достаточно рано, чтобы принять участие в кровавых битвах при Шарлеруа, Жилли и Жосселине. По случайному стечению обстоятельств Альберт всегда попадал именно туда, где происходили события, решающие битву. Так, он присутствовал при последнем штурме деревни Планшенуа, решившем победу в самом знаменитом из всех сражений. Точно так же Альберт принимал участие и в заключительной битве этой кампании, когда последние усилия ярости и безумного отчаяния врага сломились о непоколебимое мужество геройского войска, укрепившегося в деревне Исси; неприятель, надеявшийся, осыпая местечко убийственной картечью, внести смерть и гибель в ряды союзных войск, был отражен так успешно, что стрелки преследовали его почти до стен Парижа. В следующую за этой битвой ночь, с 3 на 4 июля, как известно, состоялось перемирие в Сен — Клу, одним из условий которого была сдача столицы.

Битва при Исси особенно отчетливо вставала в памяти Альберта. Он вспоминал о вещах, которых, как ему казалось, он не заметил и даже не мог заметить во время сражения. Так, он припоминал выражения лиц отдельных офицеров и солдат и его глубоко поражало в них выражение не гордого или бесчувственного презрения к смерти, но истинно божественного одушевления, замечавшегося в глазах многих из них. Он слышал и слова, то ободрявшие к битве, то вырывавшиеся с последним дыханием, слова, которые должны быть переданы грядущим поколениям наравне с великими изречениями героев древних времен.

—  Не похож ли я,  — думал Альберт,  — на человека, хотя и помнящего свой сон тотчас после пробуждения, но лишь спустя несколько дней припоминающего отдельные подробности этого сна. Да, только во сне, который может мощным взмахом уничтожить время и пространство и создать гигантское, ужасное, неслыханное, могли произойти события последних восемнадцати дней этой кампании, точно смеющейся над самыми смелыми мечтами, над самыми рискованными комбинациями рассуждающего духа. Нет, ум человеческий не знает собственного величия. Действительность превосходит мечту. Не грубая физическая сила, но дух творит события, и духовная сила отдельных одушевленных воинов возвеличивает мудрость и гений полководца и помогает приводить в исполнение великие, неслыханные дела.

Эти размышления Альберта были прерваны его вестовым, ехавшим за ним на расстоянии двухсот шагов и громко закричавшим кому — то:

—  Тысячу чертей! Павел Талькебарт! Куда держишь путь?

Альберт повернул лошадь и увидел, как всадник, на которого он не обратил сначала особого внимания, подъехал и остановился возле вестового, а затем развязал завязки громадной шапки из лисьего меха, которой была покрыта его голова, и открыл хорошо знакомое, красное, как киноварь лицо Павла Талькебарта, старого слуги полковника Виктора фон С.

Только теперь Альберт понял, что тянуло его так неудержимо из Люттиха в Аахен, и он не мог себе объяснить, почему мысль о Викторе, сердечно любимом друге, которого он надеялся увидеть в Аахене, так смутно таилась в его душе и до сих пор не проявлялась яснее в сознании.

Теперь и Альберт вскрикнул:

—  Смотрите — ка! Павел Талькебарт! Откуда ты? Где твой господин?

Павел Талькебарт вежливо поклонился и ответил, приставив по — военному ладонь к чересчур большой кокарде своей лисьей шапки:

—  Тысячу чертей! Да, это я, Павел Талькебарт, господин подполковник. Зюр моннэре*, сегодня ужасная погода. Она производит боль в пояснице. Так говаривала старая Лиза  — не знаю, помните ли вы, господин подполковник, Лизу Пфефферкорн, она все оставалась в Генте в то время, как другие побывали в Париже и видели в Шардинпланде** диковинных животных. Ну, всегда так бывает  — что ищешь далеко, находишь близко, и я встретил здесь господина подполковника, за которым меня посылали в Люттих. Моему господину вчера вечером его спирус фамилус*** шепнул на ухо, что господин подполковник прибыл в Люттих. Заккернамтье****, вот — то было радости... Ну, будь что будет, а все — таки я никогда бы не доверился буланой лошади. Красивое животное, что и говорить, зюр моннэре, но совершенно капризного нрава... Правда, что и госпожа баронесса делает все, что может... Премилые люди здешние жители, только вино никуда не годится, особенно после того, как побываешь в Париже... Господин полковник мог бы въехать в замок так же пышно, как через триумфальные ворота Арген — Трумф; я бы по этому случаю надел на белую лошадь новый чепрак с кисточками на ушах... Впрочем, старая Лиза это моя тетка в Генте, она всегда говорила... Не знаю, господин подполковник, помните ли вы...

______________

* Клянусь честью (искаж. франц.).

** Ботаническом саду (искаж. франц.).

*** Домашний дух (искаж. лат.).

**** Святой Боже (искаж. франц.).

—  Удивляюсь, как не отсохнет твой язык,  — перебил, наконец, болтуна Альберт.  — Если твой господин в Аахене, то пусти нас скорее вперед, нам предстоит еще более пяти часов езды.

—  Стойте,  — закричал Павел Талькебарт изо всей мочи,  — стойте, стойте, господин подполковник. Погода здесь отвратительная, а фураж... Но у кого глаза, как у нас, видят в темноте...

—  Павел,  — вскричал Альберт,  — не выводи меня из терпения! Где твой господин? Не в Аахене?

Павел Талькебарт засмеялся в ответ так приветливо, что лицо его покрылось множеством складок и стало похоже на старую снятую с руки перчатку; затем он протянул руку, указал на постройки, возвышавшиеся на небольшом холме за лесом, и сказал:

—  Там, в замке.

Не ожидая дальнейших разъяснений от Павла Талькебарта, Альберт повернул на дорогу, ведшую от главного шоссе к лесу, и поскакал быстрой рысью.

Из того немногого, что говорил Павел Талькебарт, благосклонный читатель подумает, пожалуй, что он смешной чудак. Необходимо поэтому сказать, что Талькебарт перешел к полковнику Виктору фон С. по наследству от отца, и после того, как состоял генерал — интендантом и министром увеселений во всех затеях и шалостях, которым предавался Виктор в детстве и в первую половину молодости, служил с ним с того момента, как Виктор впервые надел офицерскую форму. Старый чудаковатый учитель, состоявший дворецким при двух поколениях семейства фон С., своим воспитанием и обучением развил в Павле Талькебарте таланты и склонности к редкой проказливости, которой он был щедро наделен от природы. При всем этом, однако, Павел обладал вернейшей душой в мире. Он был готов каждую минуту идти на смерть за своего господина, и ни преклонный возраст, ни увещевания не могли удержать честного Павла от сопровождения господина в кампанию 1813 года. Его железная натура помогала ему переносить всевозможные лишения; но духовная природа Павла оказалась менее крепкой, чем телесная, и его рассудок подвергся значительному повреждению, или, по крайней мере, заметному ослаблению во время пребывания во Франции, а именно в Париже. Тут как раз Талькебарт впервые почувствовал, что его учитель, магистр Шпренгепилькус, имел полное основание называть его светилом, которое со временем воссияет. Свое сияние Павел Талькебарт обнаружил в легкости, с какою усвоил обычаи чуждого ему народа и изучил его язык. Этим он немало гордился и приписывал исключительно своей гениальности все случаи, когда он добивался исполнения тех требований, касавшихся помещения и пропитания, какие сначала казались невозможными. Странная французская речь Талькебарта (с образцами ее мы уже знакомы), получила распространение если не по всему войску, то, по крайней мере, в том корпусе, при котором состоял его господин. Каждый кавалерист, приезжая на постой в деревню, звал к себе мужиков на таком примерно диалекте Павла Талькебарта: "Пейзан! Де лавендель пур ди шивальс!*"

______________

* Мужик! Овса для лошади! (искаж. франц.)

Как большая часть эксцентричных натур, Павел Талькебарт терпеть на мог, чтобы все происходило обычным порядком. В особенности же он любил сюрпризы и всеми способами старался готовить их своему господину; последний, впрочем, хотя и часто был ими поражен, но совсем на другой лад, чем это задумывал почтенный Талькебарт, так как замыслы его по большей части разбивались в самую минуту исполнения. Так и теперь Талькебарт стал умолять подполковника фон Б., когда тот поравнялся с воротами дома, сделать небольшой крюк и въехать в дверь сзади, чтобы полковник заметил своего друга не раньше, как тот войдет уже в комнату. Альберт согласился на это, и ему пришлось проехать через болотистый луг, обрызгаться грязью и, наконец, перебраться по обломившемуся мосту через ров. Павел Талькебарт, желая показать свое искусство в верховой езде, хотел перескочить через ров, но провалился в него с лошадью по живот; лишь с трудом удалось вестовому подполковника вытащить Павла из воды. Однако, последний не унывал и полный веселого и бодрого настроения, громко смеясь, пришпорил лошадь и вскочил с диким криком во двор замка. Как раз в это время на дворе паслись все гуси, утки, индюки, петухи и куры замка, по одну их сторону только что пригнали стадо баранов, по другую же тех животных, в которых Господь некогда вселил бесов. Можно себе представить поэтому, что Павел Талькебарт, не особенно искусно управлявший лошадью, причинил немалый переполох на дворе, когда совершенно беспомощно стал кружиться по нему крупным галопом. Под ужасный шум, производимый клохчущими, крякающими, блеющими и хрюкающими животными, под страшный лай собак и брань служанок совершил Альберт свой славный въезд в замок, от души посылая к черту Павла Талькебарта и все его прожекты с сюрпризами.

Быстро спрыгнул Альберт с лошади и вошел в дом, имевший вид очень хозяйственный, удобный и просторный, хотя и без всяких притязаний на красоту и изящество. На лестнице его встретил небольшой полный господин с багровым лицом, одетый в короткую серую охотничью куртку, и спросил с кисло — сладкой улыбкой:

—  Назначены на постой?

По тону, каким он произнес эти слова, Альберт тотчас догадался, что перед ним хозяин дома, барон фон К., как назвал его Павел Талькебарт. Альберт ответил, что он пришел сюда вовсе не ради постоя, но только ради посещения своего друга полковника Виктора фон С., который, вероятно, находится в этом замке. Альберт просил гостеприимства барона только на этот вечер и на ночь, так как завтра рано утром он должен уезжать.

Лицо барона заметно прояснилось, когда же, поднимаясь с ним по лестнице, Альберт сообщил, что, вероятно, никакой отряд войск, находящихся теперь в пути, не пройдет по этой местности, широкое лицо барона и вовсе просияло и приняло обычное добродушное выражение.

Барон отворил дверь; Альберт вошел в светлый зал и увидел Виктора, сидевшего к нему спиной. Виктор обернулся на шум, вскочил и бросился обнимать подполковника с громкими изъявлениями радости.

—  Не правда ли, Альберт, ты думал обо мне прошлую ночь? Я это знал; мне внутреннее чувство сказало, что ты в Люттихе, в тот самый момент, как ты вступил в этот город. Я сосредоточил на тебе все мои помышления; мои духовные руки обнимали тебя, и ты не мог ускользнуть от меня.

Альберт признался, что его действительно, как это уже знает благосклонный читатель, с Люттиха стали преследовать туманные сновидения, которые только не могли облечься в достаточно определенные образы.

—  Да,  — воскликнул Виктор, воодушевляясь,  — это не мечта, это не пустое воображение, нам дана божественная сила, превозмогающая время и пространство и передающая сверхчувственное через посредство мира духовного...

Альберт не совсем понял, что хотел сказать этим его друг, равно как не понимал и вообще его поведение, не совсем похожее на его обычное настроение и обличавшее напряженное, взволнованное состояние духа.

Между тем женщина, сидевшая возле Виктора перед камином, встала и приблизилась к друзьям. Альберт поклонился ей, взглянув вопросительно на Виктора.

—  Баронесса Аврора фон К.,  — представил ее тот,  — моя дорогая гостеприимная хозяйка, моя верная, заботливая сиделка во время болезни.

Разглядев баронессу, Альберт решил, что этой маленькой полной женщине не было еще сорока лет и что она была когда — то хорошо сложена, но питательная местная пища и обилие солнца распространили ее члены за пределы линии красоты, что сильно вредило впечатлению, производимому ее миловидным, еще свежим и цветущим личиком, темно — голубые глазки на котором могли еще посылать весьма опасные стрелы в сердца мужчин. Одежда хозяйки показалась Альберту чересчур деревенской. Безукоризненно белое платье ее, правда, свидетельствовало о совершенстве стирки и глажки в доме, но зато оно же говорило и о низкой степени развития промышленности, допускавшей существование домашних прядильных и ткацких мастерских. Точно так же и яркий, пестрый бумажный платок, наброшенный на плечи и оставлявшими открытой шею, нимало не украшал костюма баронессы. Но при этом ее маленькие ножки были обуты в изящные шелковые туфельки, а на голове у нее сидел высокий чепец по последней парижской моде. Вероятно, чепец этот напомнил подполковнику о какой — нибудь хорошенькой гризетке, с которой его свел случай в Париже, по крайней мере, с губ его посыпалась масса любезностей, которыми он старался извинить свое внезапное появление. Баронесса со своей стороны не осталась в долгу и отвечала так же любезно. Раз она открыла рот, поток слов лился из него неудержимо, пока наконец она не вспомнила, что не могла достаточно гостеприимно принять такого дорогого гостя  — друга столь уважаемого всеми ими полковника. Она тотчас громко позвонила в колокольчик и принялась звать:

—  Марианна! Марианна!

На этот зов появилась старая угрюмая женщина, судя по связке ключей на поясе,  — ключница.

Баронесса тотчас же принялась обсуждать с ней и со своим супругом, что можно приготовить на ужин хорошего и вкусного, но оказалось, что все вкусное, например, дичь и подобные вещи, были уже съедены, и снова приготовить их можно было только утром. Усталый, перемогая свое недовольство, Альберт стал уверять, что он принужден будет ночью же уехать, если из — за него нарушат порядок дома. Немного холодного кушания, какого — нибудь бутерброда совершенно ему достаточно. На это баронесса возразила, что совершенно невозможно допустить, чтобы подполковник после быстрой езды в такую холодную, сырую погоду не подкрепил сил чем — нибудь горячим. После долгих совещаний с Марианной было решено приступить к приготовлению глинтвейна.

Марианна ушла, хлопая дверьми; но в ту самую минуту, когда хотели сесть за стол, баронессу вызвала какая — то расстроенная служанка. Альберт расслышал, как за дверью баронессе подробно доложили об ужасном опустошении, произведенном Павлом Талькебартом. За докладом следовал весьма значительный список убитых, раненых и пропавших без вести. Барон выбежал вслед за баронессой, и пока та бранилась и распекала всех на дворе, барон выражал пожелания отправить Павла Талькебарта туда, где растет перец, а прислуга вопила самым жалостным образом, Альберт рассказал вкратце своему другу, что наделал на дворе Павел Талькебарт.

—  Что за штуки выделывает старый проказник!  — вскричал Виктор недовольным тоном.  — И при всем этом старый повеса от чистого сердца воображает, что его поведение безукоризненно.

Через минуту, однако, на дворе стало спокойнее. Птичница сделала радостное открытие, что петух Гукклик только очень испугался, но что он не потерпел никакого вреда и в настоящее время кушает с большим аппетитом.

Барон тотчас вернулся с просветлевшим лицом: он был очень доволен, что петух Гукклик уцелел от дикого, ни в грош не ставящего жизнь, Павла Талькебарта и снова может вступить в обязанность плодить на пользу сельского хозяйства куриное племя. Петух Гукклик, оказавшийся, по счастью, только испуганным, но не пострадавшим, был старый всеми любимый домашний петух, уже много лет считавшийся гордостью и украшением всего птичьего двора.

Вскоре вернулась и баронесса, пока только для того, чтобы вооружиться связкой ключей, взятых ею с полки на стене. Затем она быстро вышла из комнаты, и Альберт услышал, как обе, и хозяйка и ключница, сновали по лестницам, при этом громко зовя прислугу, а из кухни послышалась веселая музыка ступок и терок. "Боже праведный,  — подумал Альберт,  — если бы сам генерал с главной квартирой переселился сюда, то и тогда они не произвели бы больше шума, чем моя несчастная чашка глинтвейна".

Барон перешедший от птицеводства к охоте, принялся за путаный рассказ об одном прекрасном олене, которого он видел, но не убил; он еще не окончил этого рассказа, как в залу снова вошла баронесса, а за ней не кто иной, как сам Павел Талькебарт, несший изящный фарфоровый прибор с глинтвейном.

—  Поставь все это здесь, мой добрый Павел,  — сказала ему очень дружески баронесса, на что Павел Талькебарт ответил невыразимо сладким: "А фу зерпир, мадаме*". Тени избиенных на дворе, очевидно, были умиротворены, и все было прощено.

_____________

* К вашим услугам, мадам! (искаж. франц.)

Теперь все, успокоенные, сели вместе. Баронесса, налив друзьям глинтвейна, принялась вязать чудовищной величины шерстяной чулок, а барон продолжал рассказ о случае с оленем на охоте. Во время рассказа он потянулся было за ложкой, чтобы и себе налить чашку глинтвейна. "Эрнст",  — крикнула строгим голосом баронесса. Он тотчас оставил свое поползновение и проскользнул к полкам, где незаметно выпил рюмку водки. Альберт воспользовался этой минутой, чтобы прекратить, наконец, скучное повествование барона и настоятельно просил своего друга рассказать, как он жил и что делал последнее время. Виктор возразил, что еще будет время рассказать в двух словах, что с ним случилось за то время, как они были в разлуке, но что он с нетерпением ждет от Альберта рассказа о примечательных событиях последнего времени. Баронесса заметила, смеясь, что она не может представить рассказов интереснее повествований о войне, убийствах и смертельных схватках. Барон, снова присоединившийся к обществу, заявил, что он охотно послушал бы рассказы о действительно кровавых битвах, потому что, слушая их, он может вспоминать об охоте. Он намеревался снова приняться за историю о незастреленном олене. Но Альберт перебил его, уверяя со смехом, прикрывавшим недовольство, что, хотя он тоже вдоволь поохотился на своем веку, но не находит удобным более тревожить разговорами тени оленей, ланей, зайцев и других животных, кровь которых им пролита.

Глинтвейн, прекрасно приготовленный из хорошего вина, согрел Альберта, и физическое тепло благодетельно подействовало на его настроение. Чувство неловкости, испытываемое им в чужой обстановке, исчезло окончательно. Альберт развернул перед глазами Виктора полную картину страшного сражения, навсегда уничтожившего все надежды возмечтавшего о себе покорителя мира. С воодушевлением описывал Альберт несокрушимое львиное мужество батальонов, штурмовавших деревню Планшенуа, и закончил свой рассказ словами:

—  О Виктор, Виктор! Зачем тебя не было там? Зачем не сражался ты рядом со мной!

Виктор сидел, прислонившись к стулу баронессы, и когда с ее колен скатился громадный клубок шерсти, он его поймал и играл им таким образом, что прилежная вязальщица должна была тянуть нитку между пальцев Виктора и поневоле часто задевала его руки своими слишком длинными спицами.

При последних словах Альберта, произнесенных с повышением голоса, Виктор словно очнулся от сна. Он посмотрел на друга со странной усмешкой и сказал вполголоса:

—  Да, дорогой мой Альберт, ты говоришь правду. Человек часто позволяет опутать себя такими петлями, что только смерть способна развязать образованный ими гордиев узел. Но из всех заклинаний дьявола самое страшное  — это смелый призыв собственного страшного духа... Но здесь уже все спит!

Непонятные, таинственные слова Виктора показывали, что он не слышал ни единого слова из того, что говорил Альберт, и все время предавался мечтам, причем очень странного свойства.

Понятно, что Альберт в смущении умолк. Оглядевшись, он увидел, что хозяин дома, скрестив руки на животе, откинулся на спинку кресла и свесил усталую голову на грудь, а баронесса с закрытыми глазами совершенно механически продолжала свое вязание. Альберт быстро и шумно вскочил с места, и в то же мгновение поднялась и подошла к нему баронесса. Ее осанка была так свободна, благородна и внушительна, что Альберт не узнал прежней маленькой, упитанной, почти смешной фигуры: ему казалось, что баронесса переродилась в совершенно другое существо.

—  Простите,  — сказала она приятным голосом, пожимая руку Альберту, простите, подполковник, занятую с восхода солнца хозяйку, которая не смогла к вечеру противостоять своей усталости и достойным образом поговорить с вами о таких великих вещах. Вы должны простить это и неутомимому охотнику, моему мужу. Не может быть, чтобы вы не желали остаться наедине с вашим другом и поговорить с ним по душам. А при этом всякий посторонний бывает в тягость. Я уверена, что вы предпочтете поужинать вдвоем с вашим другом, и потому я распорядилась приготовить ужин в его комнате.

Ничего не могло быть приятнее этого предложения. Альберт тотчас рассыпался в самых изысканных комплиментах и от души простил радушной хозяйке и связку ключей, и ее горе по случаю испуга любимого петуха Гукклика, и дремоту за вязанием чулка.

—  Милый Эрнст!  — позвала мужа баронесса, когда друзья намерились проститься с бароном. Но тот вместо ответа только весьма отчетливо пробормотал:

—  Ату, ату его, Тирас, Леший!.. Ату!  — и повернул голову в другую сторону. Так его и не удалось разбудить.

—  Скажи мне,  — воскликнул Альберт, оставшись наедине с Виктором, скажи, что с тобой случилось? Но сперва дай поесть, потому что я страшно голоден, а здесь, кажется, приготовлено несколько больше, чем обещанный мне бутерброд.

Подполковник был прав  — в комнате был очень изящно накрыт и уставлен вкусными холодными блюдами стол, красой которого являлась прекрасная байонская ветчина и паштет из серых куропаток. Павел Талькебарт, лукаво улыбаясь и видя, что хорошее настроение Альберта не проходит, сказал, что, несмотря на его отсутствие, Марианна выставила все вкусное, чтобы подполковник мог хорошо покушать (при этом он не мог не помянуть еще раз своей тетки Лизы, которая на своей свадьбе сожгла жаркое, и прибавил, что хотя он вдовеет с лишком тридцать лет и что, как известно, браки заключаются на небесах, но Марианна...); однако, сверх того, сама баронесса приготовила наилучшую приправу для господ, а именно  — целую корзину сельдерея. Альберт не мог понять, к чему такое количество этого невкусного овоща, но затем просиял от удовольствия, когда Павел Талькебарт принес корзину, содержавшую в себе не что иное, как шесть бутылок лучшего Vin de Sillery.

В то время, как Альберт все это с аппетитом ел, Виктор рассказал ему, каким образом попал он в имение барона фон К.

Невыносимые даже для самых сильных натур трудности первой кампании года сломили здоровье Виктора. Ему были предписаны купания в Аахене, и он находился в этом городе, когда бегство Бонапарта с Эльбы послужило сигналом к новой кровавой войне. Когда стали готовиться к новой кампании, то и Виктор получил из столицы приглашение, если здоровье позволит ему, присоединиться к нижнерейнской армии. Но судьба позволила ему совершить поездку на расстояние всего пяти часов пути. Как раз у ворот дома, где застал его друг, лошадь Виктора, спокойная и бесстрашная в прежнее время, испытанная в нескольких сражениях, вдруг чего — то испугалась, встала на дыбы  — и Виктор свалился с нее, по его собственным словам, как мальчишка, в первый раз севший на лошадь. Он лишился чувств от кровотечения из раны в голове, полученной им при падении на острый камень. Виктора перенесли в дом, и так как всякое путешествие было опасно для его здоровья, он должен был ожидать здесь полного выздоровления. Виктор не совсем поправился и до настоящей минуты, так как, хотя рана и зажила, его мучала лихорадка. В конце рассказа Виктор рассыпался в горячих похвалах по адресу заботливого ухода, которым окружила его баронесса.

—  Ну,  — вскричал Альберт, громко засмеявшись,  — этого я никак не ожидал. Я ожидал каких — нибудь чудесных, необыкновенных историй, а все дело не обижайся, пожалуйста,  — сводится к самому обыкновенному приключению, какое можно прочитать в любом романе, так что даже неприлично переживать его порядочному человеку. Раненого рыцаря приносят в замок; хозяйка замка ухаживает за ним, и рыцарь становится ее обожателем. Ведь ты, Виктор, вопреки своему прежнему вкусу, вопреки прежнему образу жизни, теперь влюбился в вульгарную, толстую женщину, которая до того домовита и хозяйственна, что чертям тошно; ты играешь роль влюбленного томного мальчика, который, как говорится, вздыхает, как печка, и слагает стихи в честь своей милой. Все это я склонен приписать твоей болезни. Единственное, что может тебя извинить и выставить в поэтическом свете  — это испанский принц, который в одинаковых с тобой условиях попал в замок доньи Менции, где нашел возлюбленную, о которой не подозревал раньше.

—  Стой,  — вскричал Виктор,  — стой! Неужели ты думаешь, что я не понимаю и не чувствую этого, хотя я кажусь тебе пошлым фатом. Но тут замешано нечто иное, таинственное. Теперь же выпьем.

Вино и живой разговор с Альбертом подействовали на Виктора благоприятно. Он словно очнулся от тяжкого сна. Когда же, наконец, Альберт, поднимая полный стакан, сказал: "Ну, Виктор, дорогой принц, да здравствует донна Менция в виде нашей маленькой толстой хозяйки", Виктор возразил, улыбаясь:

—  Нет, я не могу перенести того, что ты считаешь меня пошлым фатом. Я чувствую, что на душе у меня просветлело, и готов тебе все рассказать и во всем признаться. Но придется коснуться совсем другого периода моей жизни, примыкающего к юности, и возможно, мой рассказ займет добрую половину ночи.

—  Рассказывай,  — ответил Альберт,  — здесь достаточно вина, чтобы в случае надобности поддерживать ослабевающий дух. Жаль только, что в комнате так страшно холодно, а между тем было бы просто преступно тревожить еще кого — нибудь в этом доме.

—  А разве Павел Талькебарт не годится для этого?  — сказал Виктор.

И в самом деле, последний стал уверять на своем своеобразном французском наречии, что он сам наколол дрова и спрятал их для камина, который сейчас можно затопить.

—  Хорошо,  — сказал Виктор,  — что здесь со мной не может случиться так, как было у одного москательщика в Мо, где честный Павел Талькебарт затопил мой камин, обошедшийся в тысячу двести франков. Добряк употребил для топки бразильское сандаловое дерево, так что со мной вышло почти то же, что с Андалозией, знаменитым сыном Фортуната, повар которого должен был топить плиту пряностями, когда король запретил продавать ему дрова.

—  Ты знаешь,  — продолжал Виктор, когда огонь весело трещал и искрился в камине и Павел Талькебарт вышел из комнаты,  — ты знаешь, мой дорогой Альберт, что я начал свою свою военную службу в гвардейском полку в П. Но о моей юности теперь нечего говорить, тем более, что в течение ее со мной ничего особенного не случилось; мало того  — события моих юных лет производили на меня только неясное впечатление и лишь теперь восстают в душе в ярких красках... Мое первоначальное воспитание в родительском доме я не могу назвать вовсе дурным: меня совсем не воспитывали. Меня предоставили моим собственным склонностям, и именно благодаря им я попал на военную службу. Я чувствовал себя, правда, призванным к научному образованию, которого мой старый учитель, назначенный мне в руководители и довольный лишь тогда, когда его оставляли в покое, не мог дать. Только в П. я приобрел знание новых языков и принялся за ревностное и успешное приобретение необходимых для офицера знаний. Кроме того, я принялся страстно читать все, что мне попадалось под руки, без всякого разбора и мысли о пользе подобного чтения. Благодаря этому и моей хорошей памяти я приобрел много исторических знаний. Впоследствии мне делали честь, утверждая, что я, сам не понимая того, был одарен поэтической натурой. Несомненно только, что произведения великих поэтов этого периода приводили меня в одушевление, о каком я и не подозревал. Читая их, я чувствовал, будто я впервые родился для истинной жизни. Я подразумеваю под этими произведениями "Страдания молодого Вертера" и в особенности, "Разбойников" Шиллера. Совсем иное направление моей фантазии дала мне книга, которая, быть может, именно тем, что осталась неоконченной, дает духу толчок, побуждающий его беспокойно работать, подобно вечному маятнику. Я разумею "Духовидца" Шиллера. Быть может, склонность к мистическому, чудесному, всегда лежащая в глубине человеческой натуры, во мне развита сильнее, чем это обыкновенно бывает; во всяком случае, достаточно было для меня прочитать эту книгу, точно заключавшую в себе заклинательные формулы могучих, мрачных духов, чтобы для меня открылось волшебное царство надземных или, скорее, подземных чудес, в котором я странствовал и блуждал, как во сне. Раз охваченный этим настроением, я жадно поглощал все, что ему отвечало, и даже книги гораздо менее значительные, производили на меня свое действие. Так, глубокое впечатление произвел на меня "Гений Великого", и я не стыжусь этого даже теперь, потому что, по крайней мере, первая часть этого произведения, напечатанная почти целиком в Шиллеровых "Орах", благодаря живости изложения и занимательности содержания, производила сильное впечатление в в литературном мире. Много раз приходилось мне отсиживать под арестом за то, что я, стоя в карауле, до того погружался в подобные книги или даже просто в свои мистические грезы, что пропускал сигналы и не сдавал смены унтер — офицеру. Как раз в это время случай свел меня с одним очень странным человеком.

Это случилось в один прекрасный летний вечер. Солнце уже закатилось, а сумерки покрывали землю, когда я, по обыкновению, бродил одиноко поблизости от одного увеселительного сада около П. Мне показалось, что из чащи небольшой рощицы, лежавшей по одну сторону дороги, раздаются глухие стоны и между ними вырываются слова на незнакомом мне языке. Я подумал, что, верно, кто — нибудь взывает о помощи, и поспешил туда, откуда доносились эти звуки. И действительно, я вскоре наткнулся на высокого широкоплечего человека, лежавшего в простой солдатской шинели на земле. Приблизясь, я узнал к немалому изумлению гренадерского майора О'Маллея.

—  Боже мой!  — вскричал я.  — Вы ли это, майор? Что с вами? Вы больны? Не могу ли я вам чем — нибудь помочь?

Майор посмотрел на меня пристально и дико и сказал грубым голосом:

—  Кой черт принес вас сюда, лейтенант? Что вам за дело, лежу я или нет. Идите своей дорогой.

Смертельная бледность, покрывавшая лицо О'Маллея, сама поза, в которой я его застал, вынуждали меня подумать, что тут кроется что — то таинственное, и я объявил, что не оставлю его, но вернусь в город не иначе как вместе с ним.

—  Хорошо,  — сказал майор совершенно безучастно и холодно, помолчав перед тем несколько мгновений.

Затем он попытался встать, но так как это ему было явно трудно, я помог ему. Тут только я заметил, что он, как, впрочем, делал это обыкновенно, когда выходил из дома по вечерам, накинул простую солдатскую шинель прямо на рубашку и был в сапогах и в офицерской каске с широким золотым галуном. Лежавший рядом с ним на земле пистолет он быстро схватил и спрятал в карман шинели, стараясь, чтобы я этого не заметил. В продолжение всего нашего пути до города он не сказал со мной ни слова, но время от времени у него вырывались отдельные непонятные для меня восклицания на его родном языке он был ирландец по происхождению. Когда мы дошли до его квартиры, он пожал мне руку и сказал тоном, в котором было что — то неописуемое, неслыханное, что и по сию пору звучит в моей душе:

—  Доброй ночи, лейтенант! Да благословит вас небо и да пошлет оно вам приятные сны.

Этот майор О'Маллей был одним из самых удивительных людей, какие только попадаются на свете, и если не считать двух весьма эксцентричных англичан, с которыми мне как — то пришлось встретиться, я не мог бы назвать ни одного офицера во всей великой армии, который внешне походил бы на О'Маллея. Если правда то, что утверждают многие путешественники, будто природа нигде не кроила людей по такой странной мерке, как в Ирландии, благодаря чему каждый ирландец может служить своего рода кабинетной редкостью, то майор О'Маллей мог сойти, в худшем случае, за прототип всей своей нации. Представь себе рослого, шести футов человека, сложение которого нельзя назвать прямо безобразным, но у которого ни один член не соответствует другому, так что вся фигура кажется составленной наподобие тех фигур, которые в известной детской игре составляются из отдельных частей, выбираемых по жребию. Орлиный нос и тонкие губы придавали его физиономии благородный вид, но расставленные стеклянные глаза имели имели вид почти вульгарный; черные же густые брови придавали лицу сходство с комической маской. Но особенно странное впечатление производило то, что когда майор смеялся, лицо его принимало плаксивое выражение; это, впрочем, случалось редко. Напротив, казалось, будто он улыбается, в тот момент, когда им овладевала ярость неудержимого гнева. В этой улыбке было, впрочем, нечто ужасное, чего страшились даже старейшие, испытанного хладнокровия люди. Впрочем, О'Маллей так же редко предавался порывам гнева, как и смеялся. Казалось совершенно невозможным сшить для майора мундир впору. Искусство самых талантливых портных разбивалось о его неуклюжую фигуру. Сюртук, сшитый по самой безукоризненной мерке, висел на нем безобразными складками, как будто его развесили для чистки; шпага болталась у ног, а шляпа сидела на голове так криво, что уже за сто шагов можно было признать военного еретика. Но что может показаться совершенно невероятным при тогдашнем педантическом формализме  — О'Маллей не носил косицы. Правда, было бы трудно ее прицепить к немногим седым локонам, вившимся на затылке, так как на голове его не было вовсе волос. Когда майор ехал верхом, то можно было думать каждую минуту, что он свалится с лошади; когда он фехтовал, казалось, что противник сейчас поразит его, а между тем он был лучшим наездником и бойцом, а в особенности он был искусным и опытным гимнастом. Точно так же, чтобы дать тебе более полное представление об этом человеке, каждое движение которого покрыто тайной, скажу, что он то бросал направо и налево значительные суммы денег, то крайне нуждался в них и, несмотря на всяческий контроль своего начальства и служебные обязанности, всегда делал только то, что сам хотел. При этом его желания в большинстве случаев были до того эксцентричны, или, скорее, нелепы, что можно было усомниться в нормальности его умственных способностей. Говорили о том, что майор в то время, когда в П. и его окрестностях происходили исключительные, оставшиеся надолго памятными мистификации, играл в них значительную роль и имел такие связи, которые делали его положение неуязвимым... В то время появилась книга, (если я не ошибаюсь, под заглавием "Экскорпорации"), наделавшая много шума; в ней был описан человек, похожий на майора, и эта книга укрепляла веру в носившиеся о майоре слухи. Я сам, возбужденный мистическим содержанием книги, тем более готов был считать О'Маллея за какого — то кудесника, чем ближе узнавал я его чудесное, я мог бы сказать, призрачное существование. К близкому знакомству он сам дал мне повод, выказывая мне особое расположение с того самого вечера, как я встретил его в лесу больным или расстроенным по какой — либо другой причине. Казалось даже, для него стало потребностью видеть меня ежедневно. Не стоит описывать различные странности О'Маллея со мной; не стоит рассказывать и всех случаев, подтверждавших приговор толпы, дерзко уверявшей, что майор был в связи с нечистой силой; ты и без того сейчас увидишь, что только что названный нечистый дух самым пагубным образом вмешался в мою жизнь.

Однажды я был в карауле, и в это время меня посетил мой двоюродный брат капитан фон Т., прибывший в П. с одним молодым офицером из Б. Мирно беседуя, сидели мы за стаканами вина, когда около полуночи вошел к нам майор О'Маллей.

—  Я думал, что вы одни, лейтенант,  — сказал он, взглянув с неудовольствием на моих гостей, и хотел было тотчас же удалиться.

Капитан припомнил, однако, что они с майором старые знакомые, и по моей просьбе О'Маллей согласился остаться с нами.

—  Ваше вино,  — воскликнул он, выпив по своему обыкновению залпом один стакан,  — ваше вино, лейтенант,  — просто какая — то бурда, от которой с души воротит. Попробуйте это, не лучшего ли оно сорта?

С этими словами он вытащил из кармана своей солдатской шинели, наброшенной на рубашку, бутылку и разлил ее в наши стаканы. Мы нашли вино прекрасным и признали его за отличное крепкое венгерское.

Не знаю, как разговор перешел на волшебные заклинания и, наконец, на знаменитую книгу, о которой я только что упоминал. Капитан, в особенности выпив лишнего, любил говорить в насмешливом тоне, который не всякий охотно переносит. Этим тоном начал он говорить о военных заклинателях духов и чародеях, которые могли бы во время войн творить самые чудные вещи, за что их чудодейственную силу действительно можно было бы прославить и преклониться перед ней.

—  На кого намекаете вы,  — вскричал О'Маллей угрожающим голосом.  — О ком вы говорите, капитан? Если вы говорите обо мне, то оставьте в покое заклинателей духов. Но что я действительно отлично умею вышибать дух, в этом я смею вас уверить, и для этой цели талисманом служит мне моя шпага или мой пистолет.

Капитан всего менее желал заводить ссору с О'Маллеем. Ловко вывернувшись, он стал уверять, что хотя и имел в виду именно майора, но с его стороны тут была безобидная шутка, хотя, быть может, и некстати. Однако он всерьез хотел бы спросить майора, не было ли с его стороны благоразумнее опровергнуть раз и навсегда распространившиеся о нем слухи, будто он имеет сношение с нечистой силой, и таким образом рассеять нелепое суеверие, столь не соответствующее самому просвещенному веку. Майор перегнулся через весь стол, подпер подбородок обоими кулаками и, приблизив свое лицо на расстояние какого — нибудь вершка от лица капитана, сказал, вытаращив на него свои неподвижные глаза, весьма спокойным тоном:

—  Благодетель мой! Если вас Творец не наделил проницательной и чуткой душой, то я надеюсь, что вы можете понять хотя бы то, что было бы глупейшей, пошлейшей, я готов сказать, безбожнейшей дерзостью думать, что пределами нашего разумения ограничивается весь мир и что не существует таких духовных созданий, которые, будучи созданы иначе, чем мы, часто принимая случайные формы, проявляются нам во времени и пространстве и порой, стремясь к каким — либо переменам в своем существовании, входят даже в жилище из праха, называемое нами телом. Я не могу поставить вам, капитан, в упрек, что вы во всех вещах, которым не учат на смотрах и парадах, оказываетесь совершенно невежественным и ничего не читали. Но если бы вы хоть немного понимали в порядочных книгах, если бы вы знали Кардануса, Юстина Мученика, Лактанция, Киприана, Климента Александрийского, Макробия, Трисмешста, Ноллия, Дорнея, Теофраста, Флудда, Вильгельма Постеля, Мирандола или хоть кабалистов — евреев Иосифа и Филона, то вы, может быть, имели хотя бы некоторое предчувствие о вещах, выходящих за пределы вашего горизонта и о которых вы поэтому не должны бы и говорить.

С этими словами О'Маллей вскочил с места и заходил по комнате большими шагами, так что в окнах задрожали стекла.

Опомнившись после этой речи, капитан возразил, что несмотря на то, что он высоко ставит начитанность майора и отнюдь не хотел бы ему противоречить в том, что действительно существуют высшие духовные создания, все же он глубоко убежден, что сношения с неведомым нам миром духов через посредничество человеческой природы невозможны и что все, что приводят в опровержение этого мнения, основывается на самообмане и лжи.

Когда капитан кончил, О'Маллей, выждав несколько секунд, остановился и сказал:

—  Капитан, или вы, лейтенант, сделайте мне одолжение, садитесь и напишите оду такую же великую и сверхчеловеческую, как "Илиада".

Мы оба ответили, что не можем этого, так как не одарены талантом Гомера.

—  Ха, ха,  — расхохотался в ответ О'Маллей.  — Смотрите же, капитан! На основании того, что ваш дух не способен понимать и производить божественное, что ваша натура не имеет способности к познанию высшего, вы отрицаете, что и всякий другой человек лишен этой способности. Я говорю вам, что для сношения с высшими духовными созданиями необходимо иметь особую психическую организацию, и как поэтический талант, так и подобная организация является даром, которым награждает мировой дух своих избранников.

По лицу капитана я видел, что он готовился отвечать майору какой — нибудь насмешкой. Чтобы помешать ему в этом, я вмешался в разговор и заметил майору, что, насколько мне известно, кабалисты признают существование известных заклинаний и обрядов, с помощью которых удается вступать в сношение с неведомыми нам духовными силами. Но раньше, чем майор успел мне ответить, капитан, разгоряченный вином, вскочил и сказал вызывающим тоном:

—  К чему вся эта болтовня? Вы выдаете себя, майор, за высшую натуру. Вы хотите уверить нас, что вы созданы из лучшего материала, чем мы. Позвольте же мне считать вас за одураченного мечтателя до тех, по крайней мере, пор, пока вы не покажете нам на деле вашу психическую силу.

Майор дико усмехнулся и сказал:

—  Вы принимаете меня, капитан, за обыкновенного заклинателя духов, за жалкого фокусника. Это соответствует вашему близорукому разумению. Впрочем... Пусть вам дозволено будет бросить один взгляд в темный мир, о котором вы не подозреваете и который может губительно охватить вас... Предупреждаю вас об этом наперед: подумайте хорошенько, достаточно ли сильны ваши нервы, чтобы выдержать многое из того, что я считаю забавной игрой.

Капитан уверял, что он готов встретиться со всеми духами и чертями, каких только О'Маллей сумеет вызвать, и мы пообещали майору нашим честным словом, что в ночь на осеннее равноденствие с ударом десяти часов мы будем в соседней с N двором гостиницы и там узнаем о дальнейшем.

Между тем наступил уже день, и солнце заглянуло к нам в окно. Тогда майор остановился посредине комнаты и, закричав громовым голосом: "Инкубус, Инкубус! Нэмамихах — Сцедим", сбросил с себя шинель, которой до того не снимал, и очутился перед нами в полной форме.

В это же мгновение я был вызван из караула пришедшей сменой. Когда я вернулся, оба, и майор и капитан, уже ушли.

—  Я остался здесь,  — сказал молодой офицер, милый и скромный юноша, чтобы предостеречь вас против майора, этого ужасного человека. Лучше бы его страшные тайны остались неведомыми для меня. Я жалею даже, что дал ему слово присутствовать при событии, которое может оказаться гибельным для всех нас и особенно для капитана. Вы можете мне поверить, что я вовсе не склонен придавать значение сказкам, какими няньки занимают детей, но... Не заметили ли вы, что майор вытащил из кармана одну за другой восемь бутылок, между тем в кармане едва может поместиться одна. И что под конец, хотя у него под шинелью была одна рубашка, он был внезапно одет невидимыми руками.

Так как лейтенант говорил сущую правду, то я должен сознаться, что холод пробежал по моему телу...

В назначенный день капитан и мой молодой друг пришли ко мне, и с ударом десяти часов вечера мы были, как и условились с майором, в гостинице. Лейтенант был тих и сосредоточен, зато тем шумнее и веселее выражался капитан.

—  В самом деле,  — закричал он, когда пробила половина одиннадцатого и О'Маллей не показывался,  — в самом деле, я начинаю думать, что господин заклинатель посмеялся над нами со своими духами и чертями.

—  Ничуть не бывало,  — раздалось прямо сзади капитана, и мы увидели О'Маллея, не понимая сами, как и когда он сюда вошел. Усмешка замерла на губах капитана.

Майор, одетый по своему обыкновению в солдатскую шинель, сказал, что прежде, чем он приведет нас на то место, где он думал произнести свое заклинание, еще есть время выпить стаканчика по два пунша, что тем более кстати, что ночь сыра и холодна, а нам предстоит порядочный путь. Мы присели за стол, на который майор положил несколько связанных вместе факелов и книгу.

—  Хо — хо,  — воскликнул капитан.  — Не это ли ваша заклинательная книга, майор?

—  Конечно,  — ответил О'Маллей сухо.

Капитан взял книгу, раскрыл ее и в ту же минуту расхохотался так неудержимо, что мы не знали, что ему могло показаться настолько безумно смешным.

—  Нет,  — сказал наконец капитан, с трудом удерживаясь от смеха.  — Это уж слишком! Что за черт, майор! Вы хотите посмеяться над нами или вы ошиблись? Друзья, товарищи, посмотрите — ка!

Ты можешь себе представить, Альберт, наше глубокое удивление, когда мы увидели, что книга, которая была перед глазами капитана, оказалась не чем иным как французской грамматикой Пеплира.

О'Маллей взял книгу из рук капитана, сунул ее в карман шинели и сказал очень спокойно  — он вообще казался спокойнее и тише, чем когда — либо:

—  Для вас, капитан, должно быть безразлично, какими средствами буду я пользоваться для исполнения обещания, которое состоит в том, чтобы проявить в осязательной форме мою связь с миром духов, окружающим нас, и которым обусловлено наше высшее бытие. Вы думаете, что моя сила нуждается в таких жалких пособниках, как известные мистические формулы, выбор подходящего времени, уединенное страшное место и других, которыми пользуются жалкие ученики кабалистики в своих бесплодных опытах? На любой площади, в любой час я бы мог показать вам, что я могу. И если я тогда, когда вы довольно дерзко потребовали от меня доказательств, выбрал особое время и, как это вы сейчас увидите, особое место, которое вам покажется, быть может, страшным, то я сделал это лишь для вас, чтобы выказать известную любезность тому, кто будет на этот раз в некотором роде вашим гостем. Гостей обыкновенно принимают в парадных комнатах и в наиболее удобный для них час.

Пробило одиннадцать часов. Майор взял факелы и пригласил нас следовать за ним.

Он шел так скоро, что мы едва поспевали. Сперва майор держался большой дороги, но когда мы поравнялись с таможенным домиком, он повернул направо на тропинку, ведшую через расположенный рядом еловый лес. Таким образом мы шли около часа, наконец, майор остановился и попросил нас идти следом за ним, иначе мы легко можем потерять его в чаще леса, в которую зашли. Майор пошел теперь в сторону через густой кустарник, цеплявшийся то за наше платье, то за шпагу, так что мы с трудом могли сквозь него продираться. Наконец мы вышли на открытое место. Лучи месяца пробивались через темное облако, и я различил при этом свете развалины довольно большого здания, в которое вошел майор. Становилось все темнее и темнее. Майор крикнул нам, чтобы мы остановились, так как теперь он проведет нас по одному. Он начал с капитана. Затем была моя очередь. Майор меня обнял и скорее донес, чем довел в глубину здания.

—  Стойте здесь,  — тихо шепнул мне О'Маллей,  — пока я не приведу лейтенанта. Тогда я примусь за дело.

В непроницаемой темноте я ощутил дыхание стоявшего рядом со мной человека.

—  Ты ли это, капитан,  — воскликнул я.

—  Это я,  — отозвался тот.  — Но майор завел нас в какое — то проклятое место, и я чувствовал бы себя много приятнее, если бы сидел за пуншем. Я весь дрожу от холода, а если признаться, то и от какого — то нелепого напавшего на меня страха.

Я чувствовал себя не лучше. Холодный ветер свистел и выл за стеной, и какой — то страшный шорох и стоны отвечали ему из глубины леса. Встревоженные ночные птицы порхали и кружились вокруг нас, а из — под земли слышалось какое — то тихое визжание. Поистине, мы оба с капитаном могли бы сказать про нашу обстановку то же, что говорил Сервантес о Дон — Кихоте, описывая памятную ночь перед приключением с ветряными мельницами, что "менее храбрый человек потерял бы в ней всякое присутствие духа". По шуму волн и по лаю собаки, доносившемуся до нас, мы заключили, что находимся недалеко от кожевенной фабрики, расположенной близ П., на берегу реки.

Наконец мы различили глухие шаги, приближавшиеся к нам, и вслед за тем майор громко сказал:

—  Теперь мы все вместе и можем выполнить дело, к которому приступили!

С помощью химического огнива он зажег принесенные факелы и воткнул их в землю. Их было всего семь. Мы находились в обвалившемся погребе. О'Маллей расставил нас полукругом, сбросил шинель и рубашку и остался обнаженным по пояс, затем раскрыл книгу и начал читать голосом, напоминавшим скорее отдаленное рычание дикого зверя, чем человеческую речь:

—  Monsieur pretez moi un peu, s'il vous plait, votre canif.  — Oui, monsieur, d'abord  — le voila  — je vous le rendrai.

—  Нет, прервал своего друга Альберт.  — Нет, это уж слишком! Разговор о письменных принадлежностях из грамматики Пеплира в качестве заклинания!.. И вы не расхохотались, и вся комедия не кончилась этим?..

—  Я перехожу к описанию момента,  — продолжал Виктор,  — который мне едва ли удастся представить тебе ясно. Пусть твоя фантазия поможет моей речи... Голос майора становился все страшнее; буря бушевала за стеной, и мерцающий свет факелов оживлял стены странными, быстро меняющимися тенями. Я чувствовал, как холодный пот выступал у меня на лбу; с трудом сохранял я присутствие духа, как вдруг что — то резко свистнуло в потолке и перед моими глазами предстало нечто...

—  Как,  — вскричал Альберт,  — нечто? Что ты хочешь сказать этим, Виктор? Ужасное видение?

—  Пожалуй,  — продолжал Виктор,  — покажется бессмысленным выражением слово "видение" без образа, но я не могу подобрать иного выражения, чтобы описать то отвратительное нечто, которое предстало передо мной. Достаточно того, что в этот самый момент адский ужас вонзил в мою грудь свой острый ледяной кинжал, и я потерял сознание. Было уже ясное утро, когда я очнулся раздетым в своей постели. Все ужасы ночи рассеялись, и я чувствовал себя хорошо и легко. Мой молодой друг спал рядом в кресле. Едва я пошевелился, лейтенант проснулся и выразил живейшую радость по случаю того, что я оказался вполне здоров. От лейтенанта я узнал, что он, едва майор принялся за свое странное дело, закрыл глаза и старался следить за разговором из грамматики Пеплира и ни о чем другом не думать. Несмотря на это, его охватил ужасный, до того неведомый ему страх, однако он не потерял сознание. За отвратительным свистом (так рассказывал лейтенант) последовал дикий неистовый хохот. Тут лейтенант невольно открыл глаза и увидел майора, который снова набросил на себя шинель и старался взять себе на плечи капитана, лежавшего без чувств на земле.

—  Вы возьмите вашего друга,  — сказал лейтенанту О'Маллей, дал ему факел и вышел с капитаном вон. Тогда лейтенант обратился ко мне, стоявшему неподвижно, но напрасно. Я был точно в столбняке и лишь с величайшим трудом удалось лейтенанту вынести меня на воздух. Но тут внезапно вернулся майор, схватил и меня на плечи и вынес так же, как и капитана. Глубокий ужас охватил лейтенанта, когда он, выйдя из лесу, увидел на дороге второго О'Маллея, несшего капитана. Творя про себя молитвы, он победил, однако, страх и следовал за мной, твердо решившись, что бы ни случилось, не покидать меня до самой моей квартиры. Там О'Маллей спустил меня с плеч и удалился, не говоря ни единого слова. С помощью моего слуги (которым тогда уже состоял мой проказник Павел Талькебарт) перенес меня лейтенант в мою комнату и уложил в постель. Лейтенант закончил свой рассказ самым трогательным образом, заклиная порвать всякие сношения с О'Маллеем. Капитан был найден лежащим без чувств на дворе той самой гостиницы, где мы собирались. Призванный врач нашел его пораженным нервным ударом и без языка. Хотя впоследствии капитан поправился, но он остался негодным к военной службе и должен был выйти в отставку. Майор исчез; офицеры говорили, что он в отпуске. Мне было приятно, что я больше с ним не встречался, потому что к ужасу, который мне внушала его темная жизнь, присоединилось чувство горечи и разочарования. О'Маллей был причиной несчастья моего родственника, и мне казалось, что в мои обязанности входит кровная месть.

Прошло довольно много времени; картина этой таинственной ночи изгладилась из моей памяти. Обязанности, налагаемые службой, уничтожили мою склонность к мистической мечтательности. Но тут мне в руки попала книга, произведшая на все мое существо совсем непонятное влияние. Я говорю о волшебном рассказе Казота, названном в переводе "Влюбленный дьявол". Свойственная мне застенчивость и даже некоторая детская робость в обществе отдаляли меня от женщин, тем более, что отвлеченность моей натуры противостояла всякому напору чувственного желания. Я могу уверить тебя, что я был вполне целомудрен, и ни мой разум, ни мое воображение до тех пор не работали над отношениями между женщиной и мужчиной. Но теперь мне открылась тайна чувственной любви, о которой я и не подозревал. Кровь во мне играла, пожирающий пламень пробегал по жилам при чтении любовных сцен, полных опасностей и ужаса, которые изображал поэт живыми красками. Я видел, слышал, чувствовал только очаровательную Биондетту; я переживал сладостные мучения Альвареса...

—  Стой,  — перебил Альберт своего друга,  — стой! Я не совсем припоминаю "Diable amoureux" Казота. Насколько я помню, все дело в том, что молодой гвардейский офицер, служащий при неаполитанском короле, увлеченный одним из своих товарищей — мистиков, вызывает дьявола в руинах Портичи. Когда он произносит заклинание, из окна к нему протягивается отвратительная верблюжья голова на длинной шее и произносит противным голосом: "Что ты хочешь?" Альварес, так звали этого гвардейского офицера, приказывает призраку принять вид легавой собаки, а затем пажа. Повеления эти выполняются; но паж превращается затем в очаровательную влюбчивую девушку, которая и соблазняет заклинателя. Но чем кончается изящная сказка Казота  — я позабыл.

—  Теперь конец нам не нужен,  — возразил Виктор,  — ты припомнишь его при дальнейшем изложении моей истории. Прими теперь во внимание мою склонность к чудесному, а также мое таинственное приключение, и ты поймешь, почему рассказ Казота показался мне волшебным зеркалом, в котором я видел мою собственную участь. Не был ли О'Маллей для меня тем самым мистиком — голландцем Соберано, который соблазнил Альвареса с помощью своего искусства. Возгоревшееся в моей груди желание повторить страшное приключение Альвареса испугало меня; но самое сознание этого ужаса заставляло меня дрожать от неописуемо сладкого, до тех пор незнакомого мне чувства. Часто пробуждалось в глубине моей души что — то вроде надежды на то, что О'Маллей вернется и приведет в мои объятия порождение ада, мечтам о котором я вполне предался. Даже глубокое отвращение к О'Маллею, вновь закравшееся в мою душу, не могло умертвить во мне этой греховной надежды. Странное настроение, в котором выражалось мое возбуждение, для всех оставалось загадкой. Меня считали за нервнобольного, хотели меня развеселить, развеять. Под предлогом какого — то служебного поручения меня послали в столицу, где для меня были открыты самые лучшие круги общества. Но если раньше я был дик и застенчив, то теперь общество и в особенности, женское, вселяло в меня решительное отвращение, так как наиболее соблазнительный для меня образ Биондетты, который я носил в глубине души, казалось, смеялся над всеми живыми женщинами. Когда я вернулся в П., я стал избегать общества своих товарищей, и моим любимым местопребыванием стал лес, место ужасного происшествия, чуть не стоившего жизни моему двоюродному брату.

Однажды я стоял у самых развалин и, охваченный неясным желанием, собирался углубиться в дикую чащу леса, как вдруг заметил О'Маллея, медленно шедшего мимо и не видевшего меня. Долго сдерживаемый гнев воспылал с новой силой. Я бросился к майору и объяснил ему в нескольких словах, что он должен драться со мной из — за моего двоюродного брата.

—  Это можно сделать сейчас же,  — ответил майор холодно и серьезно, сбросил шинель, обнажил шпагу и после первых же ударов с невероятной ловкостью и силой выбил из моих рук оружие.

—  Мы будем стреляться,  — вскричал я в дикой ярости и хотел снова взяться за шпагу; но О'Маллей схватил меня за руку и сказал кротким, спокойным голосом, какого я раньше у него не слышал:

—  Не делай глупостей, сын мой! Ты видишь, что я победил тебя в бою. Ты скорее поранишь воздух, чем меня, а я никогда не позволю себе встретиться с тобою как с врагом, потому что я обязан тебе жизнью и даже, может быть, большим.

Майор взял меня под руку и повел мягко, но упорно; он сказал мне, что в несчастье капитана виноват только он сам, так как он, невзирая на все предостережения, стал испытывать вещи, до которых еще не дорос, и вынудил майора к его поступку несвоевременной дерзкой насмешкой.

Сам не знаю, что за странной магической силой обладали слова и все обращение О'Маллея. Ему удалось не только успокоить меня, но даже заставить добровольно открыть ему тайну моего внутреннего существования, потрясающую борьбу, происходившую в моей душе. Когда я поведал О'Маллею все, он сказал:

—  Особенно благоприятное созвездие, охраняющее тебя, мой сын, устроило, что глупая книга заставила тебя обратить внимание на твое собственное внутреннее состояние. Я называю эту книгу глупой, потому что в ней идет речь о чудовище, выказывающем себя противным и бесхарактерным. То, что ты приписываешь действию соблазнительных картин поэта, не что иное, как стремление к соединению с духовным существом иного мира, предназначенным тебе благодаря твоему счастливо одаренному организму. Если бы ты выказывал мне больше доверия, ты давно уже стоял бы на высшей ступени; но я и теперь охотно возьму тебя в свои ученики.

О'Маллей начал с того, что познакомил меня с природой стихийных духов. Я не много понял из того, что он говорил, хотя я перечел почти все, касающееся учения о сильфах, ундинах, саламандрах и гномах, что можно найти в "Разговорах" графа Габалиса. О'Маллей кончил тем, что предписал мне особый строй жизни и выразил мнение, что в течение годичного срока мне удастся овладеть моею Биондеттой, которая уже, конечно, не доставит мне позора, обратившись в моих объятиях в отвратительного сатану.

С таким же жаром, как и Альварес, принялся я уверять, что в столь долгий срок я умру от тоски и нетерпения и готов на все, лишь бы достигнуть своей цели раньше. Майор помолчал несколько минут, устремив пристальный взгляд перед собой, и затем ответил:

—  Несомненно, стихийный дух жаждет вашей любви. Это обстоятельство может сделать вас способным достигнуть в короткое время того, к чему другие стремятся целые годы. Я составлю ваш гороскоп; быть может, с его помощью я узнаю вашу возлюбленную. Через девять дней я скажу вам больше.

Я считал часы. То чувствовал я себя охваченным таинственными, сладкими надеждами, то мне казалось, что я пускаюсь в опасное предприятие. Наконец на девятый день, поздно вечером, майор вошел в мою комнату и приказал следовать за ним.

—  Мы опять пойдем к развалинам?  — спросил я.

—  О нет,  — отвечал О'Маллей, улыбаясь.  — Для дела, которое мы предпринимаем, не надо ни уединенного страшного места, ни ужасных заклинаний из грамматики Пеплира. Притом же мой Инкубус не принимает никакого участия в сегодняшнем опыте, который делаете, собственно, вы, а не я.

Майор привел меня на свою квартиру и объявил, что начнет с того, что изготовит нечто, с помощью чего я раскрою мое внутреннее "я" стихийному духу и дам ему возможность проявиться мне в чувственном образе и войти со мной в общение. Это нечто  — предмет, называемый еврейскими кабалистами "терафим". С этими словами О'Маллей отодвинул в сторону книжный шкаф, открыл заставленную им дверь, и мы вошли в маленький сводчатый кабинет, в котором я увидел множество весьма странных незнакомых мне приборов и между ними полный аппарат для химических или, к чему я больше склоняюсь, алхимических опытов. На небольшом очаге раскаленные угли испускали голубоватые языки пламени. Майор усадил меня у этого очага и приказал обнажить грудь, а сам сел напротив. Как только я раскрыл грудь, майор быстро, раньше чем я мог опомниться, вонзил мне ланцет под левую грудь и собрал в маленькую колбу несколько капель крови, показавшихся из легкой, едва ощутимой ранки. Затем он взял светлую, отполированную, как зеркало, металлическую пластинку, налил из другой колбы, содержавшей в себе красную, похожую на кровь, жидкость, смешал с нею капли моей крови и, захватив пластинку щипчиками, положил ее на горящие уголья. Меня охватил глубокий ужас, когда я увидел, что с угольев поднялся длинный острый огненный язык, который жадно поглотил кровь с металлического зеркала. Майор приказал мне тогда самым сосредоточенным образом смотреть на огонь. Я исполнил это приказание, а вскоре мне показалось, что я различаю на металлической пластинке, которую майор продолжал держать на огне, точно во сне возникающие, сменяющие друг друга образы. Вдруг я ощутил в груди, в том месте, где майор проколол кожу, такую неожиданную острую боль, что невольно громко вскрикнул.

—  Готово, готово!  — вскричал в то же мгновение О'Маллей, встал с места и поставил предо мной на очаге маленькую, всего в два дюйма ростом, куколку, в которую превратилось металлическое зеркало.

—  Это,  — сказал майор,  — ваш терафим. Благосклонность стихийного духа по отношению к вам положительно необычайна. Теперь вы можете дерзнуть на все.

По приказанию майора я взял куколку, которая хотя казалась раскаленной, испускала только благотворное электрическое тепло, приставил ее к ранке и стал перед круглым зеркалом, с которого майор снял покрывавший его занавес.

—  Сосредоточьте,  — сказал мне О'Маллей тихо на ухо,  — сосредоточьте все ваше существо на страстном желании, которое для вас, если только терафим имеет силу, не может быть тяжело, и произнесите самым нежным тоном, на какой только вы способны, слово...

Теперь я позабыл, какое странно звучавшее слово подсказал мне О'Маллей. Но едва произнесли мои губы первую половину его, как из зеркала на меня взглянуло безобразное, глупо улыбавшееся лицо.

—  Черт возьми! Зачем ты явился сюда, проклятая собака!  — гневно вскричал О'Маллей сзади меня.

Я обернулся и увидел моего Павла Талькебарта, стоявшего в дверях его — то прекрасное лицо и отразилось в волшебном зеркале. Майор яростно набросился на честного Павла, но как только я бросился между ними, О'Маллей остановился неподвижно, а Павел воспользовался минутой и стал пространно извиняться, рассказывая, как он вошел ко мне, нашел дверь открытой и т.д.

—  Убирайся вон, негодяй!  — сказал О'Маллей уже спокойнее, а когда я прибавил к этому:

—  Иди же, добрый Павел, я сейчас вернусь домой,  — проказник, совсем перепуганный и озадаченный, поспешил вон.

Я крепко держал в руках куколку, и О'Маллей уверял, что так как он добыл этот предмет, то не все усилия пропали даром. Однако несвоевременное появление Талькебарта отсрочило окончание начатого дела надолго. Майор советовал мне прогнать моего верного слугу, но моя привязанность к нему не позволяла этого. Кроме того, майор сообщил мне, что стихийный дух, подаривший меня своей благосклонностью, был не кем иным, как саламандрой, в чем он убедился, составляя мой гороскоп, из того, что на первом месте в моей судьбе стоял Марс.

Теперь я опять перехожу к событиям, которых нельзя выразить словами, и ты должен их почувствовать. Я позабыл и "Влюбленного дьявола", и Биондетту; я думал только о своем терафиме. Целыми часами разглядывал я свою куколку, поставив ее на стол, и казалось, что любовный пыл, струившийся по моим жилам, подобно небесному огню Прометея, оживлял куколку, и от соблазнительных грез она вырастала. Но видение рассеивалось, как только я о нем думал, и к невыразимой муке, пронизывавшей мое сердце, присоединялся еще страшный гнев, побуждавший меня выбросить куколку, эту смешную, жалкую игрушку. Но как только я решался на это, по всем моим членам пробегал словно электрический удар, и мне казалось, что разлука с талисманом моей любви уничтожит меня самого. Я должен сознаться, что моя страстная греза, хотя она и относилась к стихийному духу, проявлялась также в различного рода двусмысленных снах из круга явлений окружавшего меня чувственного мира, и моя возбужденная фантазия часто подставляла то одну, то другую девушку вместо застенчивой саламандры, избегавшей моих объятий... Хотя я сознавал мою греховность и умолял заветную куколку простить меня за невольную неверность, но по ослаблению силы того удивительного настроения страстной любви, которое до глубины волновало мою душу, а также по некоторой болезненной пустоте моей души, я чувствовал, что не только отнюдь не приближался, но только удалялся от моей цели. И при всем этом стремления цветущего полной силой юноши точно смеялись и над моей тайной, и над моей борьбой. Я волновался при малейшем прикосновении каждой хорошенькой женщины и чувствовал, как щеки мои покрывала горячая краска стыда...

Случай снова привел меня в столицу. Я встретился там с графиней фон М., любезнейшей, красивейшей и притом кокетливейшей женщиной, из всех сиявших тогда в Б — ских кружках. Она обратила на меня свои взгляды, и настроение, в котором я находился, легко помогло ей завлечь меня в свои сети и под конец довело даже до того, что я открыл графине без утайки всю мою душу и даже показал ей сокровенное изображение, которое носил на груди.

—  И что же,  — перебил друга Альберт,  — она не посмеялась над тобой и не назвала тебя одураченным мальчиком?

—  О нет,  — продолжал Виктор,  — ничего подобного. Графиня выслушала меня с серьезностью, которая отнюдь не была свойственна ей, и когда я кончил свой рассказ, она стала заклинать меня со слезами на глазах отказаться от дьявольского искусства О'Маллея. Пожимая мои руки, заглядывая в мои глаза с выражением нежнейшей любви, она говорила о темной жизни адептов кабалистики с таким знанием дела, с такой основательностью, что я был немало этому удивлен. Но мое удивление достигло высшей степени, когда она стала называть майора безбожным, ужасным предателем за то, что, хотя я ему спас жизнь, он желал заманить меня к погибели при посредстве своего черного искусства. Потерпевший неудачу в жизни, подвергаясь опасности пасть под бременем тяжкого стыда, О'Маллей готов был застрелиться в тот момент, когда я вмешался в его жизнь и отсрочил самоубийство, о попытке которого он сожалел впоследствии, так как несчастье миновало. Графиня кончила заявлением, что если майор довел меня до душевной болезни, то она спасет меня от нее, и первым шагом к спасению должно послужить то, что я оставлю у нее в руках свою куколку. Я сделал это тем охотнее, что надеялся таким образом всего скорее отделаться от моих бесплодных терзаний. Графиня не была бы верна своей природе, если бы заставила своего любовника долго ждать и не поторопилась утолить с ним пламенную жажду любовных наслаждений. Так должно было случиться и со мной. Вскоре я должен был испытать высшее блаженство. Около полуночи меня ожидала у задней двери дворца доверенная служанка; она провела меня потайным ходом в комнату, которую, казалось, сам бог любви убрал для любовных радостей. Здесь должен был я дожидаться графиню. Почти без чувств от сладкого запаха тонких духов, которыми был пропитан воздух, дрожа от любви и желания, стоял я посередине комнаты. Как вдруг в глубину души моей проник, точно молния, чей — то взгляд...

—  Как,  — вскричал Альберт,  — взгляд без каких — либо глаз? И ты ничего не видел при этом? Это опять нечто вроде видения без образа!

—  Ты можешь считать это непостижимым,  — продолжал Виктор,  — что делать? Но никакого видения, ничего я не видел и однако, почувствовал, что на меня устремлен взгляд, а вместе с тем поднялась сильная боль в том месте, где сделал мне укол О'Маллей. В то же мгновение заметил я на каминной полке мою куколку. Я быстро ее схватил, бросился с нею из комнаты, потребовав с угрожающими жестами от перепуганной служанки, чтобы она меня выпустила, прибежал домой, разбудил моего Павла и приказал укладываться. На следующее утро я был уже на обратном пути в П.

В столице я провел несколько месяцев. Товарищи обрадовались неожиданному свиданию со мной, и я праздновал с ними целый день, так что только поздно вечером вернулся к себе домой. Я поставил свою милую, вновь обретенную куколку на стол и бросился, не раздеваясь, в постель, так как изнемогал от усталости. Вскоре, однако, во сне мне показалось, будто меня окружает какое — то лучистое сияние. Я проснулся, открыл глаза, и действительно, вся комната сияла волшебным блеском. Но, о, Творец небесный!.. На том самом столе, на котором я поставил куколку, я увидел женское существо, которое, казалось, спало, подложив под голову руки. Я могу только сказать тебе, что никогда я даже во сне не видел ни такой нежной, благородной фигуры, ни такого прекрасного лица. Я не могу дать тебе понятия словами о чудном таинственном очаровании, которым дышало милое видение. Женщина эта была одета в шелковое огненно — красное платье, плотно облегавшее ее грудь и тело и доходившее до пят, так что еще была видна изящная ножка. На прекрасных обнаженных до плеч руках, достойных сравниться по форме и цвету с лучшими картинами Тициана, красовались золотые браслеты; а на рыжих, переходивших в красные, волосах сиял бриллиант.

—  Ну,  — сказал Альберт, улыбаясь,  — у твоей саламандры не было особенного вкуса; при красновато — рыжих волосах одеться в огненно — красное шелковое платье!

—  Не смейся,  — перебил его Виктор,  — повторяю тебе, что охваченный таинственной силой волшебства, я задыхался от очарования. Наконец, из смущенной страхом груди вырвался глубокий вздох. Тогда она раскрыла глаза, встала, подошла ко мне, пожала мне руку. Весь жар любви и страстного желания, точно молния, возгорелся в моей душе, когда она тихонько пожала мою руку и прошептала нежным голосом:

—  Да, ты победил; ты мой господин и повелитель; я  — твоя.

—  О ты, дитя богов, небесное существо,  — воскликнул я громко, обнял ее и прижал к груди. Но в тот же миг видение растаяло в моих руках...

—  Как?  — снова перебил его Альберт.  — Как, что ты сказал  — растаяло?

—  Да, растаяло в моих руках,  — ответил Виктор.  — Иначе я не могу передать мое впечатление от внезапного исчезновения красавицы. Тотчас померкло сияние, и я, сам не помню как, впал в глубокий сон. Когда я проснулся, куколка лежала в моих руках. Чтобы не утомлять тебя, скажу, что странное знакомство с этим таинственным существом, начавшееся таким образом, продолжалось много недель; но всякую ночь посещение кончалось таким же образом. Как я ни старался, я не мог противостоять сну, клонившему меня, и всякий раз от этого сна меня пробуждало поцелуем это милое создание. Она оставалась со мной с каждым разом все дольше и дольше. Она говорила о многих таинственных вещах; я, впрочем, больше слушал звуки ее голоса, чем слова. Она спокойно переносила это и отвечала сладкими речами любви. Но как только хотел я в чаду страстного восторга упиться высшим счастьем, она исчезала, а я погружался в глубокий сон... Даже днем я часто чувствовал горячее дыхание близкого мне существа, часто возле меня раздавался шорох или вздох, даже когда я бывал в обществе, особенно если я разговаривал с какой — нибудь барышней. Таким образом, все мои мысли были устремлены к моей таинственной милой, и я оставался глух и нем ко всему, что меня окружало. Случилось однажды, что как — то в обществе ко мне подошла, конфузясь, барышня, чтобы дать мне, согласно требованиям игры в фанты, свой поцелуй. Когда я наклонялся к ней, то почувствовал, что прежде чем мои губы коснулись ее, кто — то запечатлел на моих губах жгучий звонкий поцелуй, и я услышал шепот знакомого мне голоса: "Твой поцелуй принадлежит только мне". И я, и барышня перепугались; остальное же общество подумало, что это мы поцеловались в самом деле. Этот поцелуй послужил для меня знаком, что Аврора (так звали мою таинственную милую) скоро совсем оживет и более не будет покидать меня.

Когда моя милая посетила меня на следующую ночь, как обыкновенно, я умолял ее самыми пламенными словами, какие только мне подсказала моя страстная любовь, сделать мое счастье полным, отдаться мне вполне навсегда в телесной оболочке. Она тихо высвободилась из моих рук и сказала мягко, но серьезно:

—  Ты знаешь, каким образом станешь ты моим властелином. Тебе всецело принадлежать  — в этом мое пламенное желание; но только наполовину раскованы цепи, приковывающие меня к трону, которому подвластен мой народ. Чем сильнее и властнее будет твое господство, тем свободнее буду я от мучительного рабства. Все теснее будет наша связь, и мы достигнем цели, может быть, ранее истечения года. Если же ты, мой милый, хочешь ускорить владеющую нами судьбу, понадобится много жертв, много шагов, которые покажутся тебе слишком серьезными.

—  Нет,  — вскричал я,  — нет! Никакая жертва, никакие шаги не покажутся мне серьезными, лишь бы я мог всецело овладеть тобой. Я не могу больше жить без тебя; я умираю от нетерпения и от невыразимой муки!..

Тогда Аврора обняла меня и шепнула чуть слышным голосом:

—  Счастлив ли ты в моих объятиях?

—  Никакого другого блаженства не может быть для меня,  — воскликнул я и прижал, пылая любовью, обезумев от страстного желания, к своей груди прекрасную женщину.

Я ощущал на губах горячие поцелуи, и сами эти поцелуи были мелодичной небесной музыкой, сквозь которую я разобрал слова:

—  Мог ли бы ты обладание мною купить ценой блаженства в неведомом загробном мире?

Ледяной ужас овладел мною, но от этого ужаса еще сильнее загоралось мое желание, и я вскричал с беззаветным жаром любви:

—  Без тебя нет блаженства. От всякого иного я... отказываюсь!..

Но я, как мне кажется теперь, на этом слове несколько запнулся.

—  Завтра ночью состоится наш союз,  — прошептала Аврора, и я почувствовал, что она хотела ускользнуть из моих объятий. Я прижал ее к себе еще сильнее; она напрасно старалась вырваться и, внимая боязливым смертельным вздохам, я мечтал о высшем блаженстве любви...

С мыслью о влюбленном дьяволе, о предательской Биондетте проснулся я после глубокого сна. На душе было тяжело при мысли, что я наделал в эту роковую ночь. Я думал о безбожных заклинаниях ужасного О'Маллея, о предостережениях моего набожного молодого друга; я считал себя попавшим в когти дьяволу, считал себя погибшим...

С растерзанным сердцем вскочил я и вышел на воздух. На улице я встретил майора; он остановил меня и сказал:

—  Ну, лейтенант, желаю вам счастья. В самом деле, я и не думал, что вы так смелы и решительны. Вы перещеголяли вашего учителя.

Сгорая от гнева и стыда, не в состоянии произнести ни единого слова, я вырвался от него и пошел дальше. Майор захохотал мне вслед. Мне почудился в этом смехе насмешливый хохот самого сатаны...

В лесу, недалеко от роковых развалин, я заметил укутанную женскую фигуру, лежавшую под деревом; женщина громко говорила сама с собой. Я осторожно подкрался к ней и расслышал следующие слова:

—  Он мой; он мой! О, небесное блаженство! Он выдержал последнее испытание. Если люди способны на такую любовь, что же без нее наше жалкое существование!

Ты догадываешься, что это была Аврора. Она отбросила складки покрывала. Сама любовь не могла быть прекраснее, благороднее! Нежная бледность ее щек и выражавший сладкую тоску взор разрывали мне душу от неведомого чувства. Я стыдился моих мрачных мыслей; но в то мгновение, как я хотел броситься к ее ногам, она исчезла, как облако. В то же время услышал я шорох в кустах, и из них вышел мой честный проказник Павел Талькебарт.

—  Кой черт занес тебя сюда?  — обратился я к нему.

—  Ну нет,  — возразил он, скорчив одну из гримас, хорошо знакомых тебе,  — меня черт сюда не заносил, но встретиться с ним здесь нетрудно. Господин лейтенант изволили выйти так рано и позабыли захватить трубку и табак. Так я думал, как же ранним утром и на сыром воздухе. Моя тетка из Гента всегда говорила...

—  Заткни свою глотку, болтун, и давай трубку,  — крикнул я и взял у него зажженную трубку. Но едва мы прошли еще два шага, как Павел снова начал вкрадчивым голосом:

—  Моя тетка из Гента всегда говорила, что гномам не следует доверять; в конце концов все они плуты и не менее, чем Инкубус или Сцедим, терзают сердце... Старая же кофейница Лиза здесь в предместье... ах, господин лейтенант, это и вам бы стоило посмотреть  — она умеет отливать чудные цветы, животных и людей. "Пусть человек помогает себе, как умеет",  — говаривала моя тетка из Гента... И я был вчера у Лизы и принес ей четверть фунта лучшего мокко... У нас тоже ведь есть сердце, а булочникова Дертхен прехорошенькая девушка, хотя в ее глазах есть что — то особенное, саламандровое...

—  Что ты за чепуху городишь!  — вскричал я в сердцах.

Павел помолчал, но спустя несколько минут начал снова:

—  Да, Лиза все же благочестивая женщина... Так она говорила мне, глядя на кофейную гущу: нет никакой беды для Дерты, потому что саламандровое выражение в ее глазах происходит от пламени печи или от танцев; но что для меня, лучше оставаться холостым. Но вместе с тем, Лиза сказала, что один господин подвергается большой опасности. Саламандры  — худшие из созданий, служащих дьяволу, чтобы заманивать к гибели людей, распаляя их страстью... Но нужно быть стойким и хранить Бога в сердце. Тогда я сам заглянул в кофейную гущу и увидел изображение, совсем походившее на господина майора О'Маллей.

Я приказал Павлу замолчать; но ты можешь себе представить, что я испытывал, слушая странные речи Павла, который неожиданно для меня оказывался посвященным в мою тайну и не менее неожиданно выказывал познания в кабалистике, которым он, вероятно, был обязан гадальщице на кофейной гуще... Я провел самый беспокойный день моей жизни. Вечером Павла невозможно было выгнать из комнаты, он постоянно возвращался за какими — нибудь делами. Наконец, когда около полуночи он должен был уйти, то сказал тихо, как бы творя про себя молитву:

—  Храни Бога в сердце своем; помни о спасении своей души, и тебе удастся противостоять козням сатаны.

Я не могу описать тебе, до чего эти простые слова моего слуги потрясли мою душу. На меня они произвели просто ужасное впечатление. Но тщетны были мои старания не заснуть; я погрузился в то состояние тяжелого сна, в котором следует признать нечто сверхъестественное, вмешательство какого — нибудь неведомого принципа. Как и всегда, меня пробудило волшебное сияние. Аврора в полном блеске неземной красоты стояла предо мной и страстно протягивала ко мне руки. Но, точно начертанные огненными письменами, светились в душе моей набожные слова Павла.

—  Уходи от меня, предательское порождение ада!  — вскричал я.

Но в этот момент внезапно предстал предо мной громадный, выросший до великанских размеров ужасный О'Маллей и, пожирая меня глазами, в которых светился адский огонь, закричал:

—  Не сопротивляйся, ничтожный человек, ты наш!

Мое мужество выдержало бы самые ужасные взгляды самого страшного призрака, но вид О'Маллея лишил меня чувств  — и я беспомощно упал на пол.

Страшный треск пробудил меня из бесчувственного состояния, я ощутил, что меня охватили чьи — то мужские руки, и старался изо всех сил высвободиться из них.

—  Господин лейтенант, да ведь это я!  — сказал мне кто — то на ухо.

Это был мой верный Павел, старавшийся поднять меня с пола. Я предоставил себя в его распоряжение. Павел сначала не хотел рассказывать, как все случилось; но наконец сознался, таинственно улыбаясь, что он гораздо больше знал, чем я мог об этом думать, какой безбожной наукой соблазнял меня майор. Старая набожная Лиза все ему открыла. Он не пошел спать в эту ночь, но зарядил свое ружье и подслушивал у двери. Когда он услыхал мой громкий крик и последовавшее затем падение, то, несмотря на сильный страх, открыл запертую дверь и ворвался в комнату.

—  Тут,  — рассказывал Павел на своем смешном жаргоне,  — я увидел перед собой майора О'Маллея; он имел вид противный и страшный, точь — в — точь, как в кофейной гуще, и жутко оскалил на меня зубы; но я не дал себя обмануть и сказал: "Если ты, господин майор, черт, то считай за милость, что я смело выхожу тебе навстречу, как благочестивый христианин, и говорю: "Исчезни, проклятый майор Сатана, заклинаю тебя именем Господа, исчезни, или я стану стрелять". Но господин майор не двигался, а снова заскрежетал на меня зубами и хотел еще дерзко браниться. Тогда я крикнул: что же, стрелять мне, стрелять мне? И так как господин майор не уходил, то я действительно выстрелил. Тогда все рассеялось; оба быстро скрылись сквозь стену  — и господин майор Сатана, и мамзель Вельзевул...

Мое возбужденное состояние за все это время и последние ужасные минуты имели последствием тяжелую болезнь. Когда я выздоровел, то уехал из П., не повидавшись с О'Маллеем, о дальнейшей судьбе которого я ничего не знаю. Воспоминания об этих роковых днях отошли на задний план и наконец совсем угасли, веселое настроение и свобода ко мне снова вернулись, пока здесь...

—  И здесь,  — спросил Альберт, полный любопытства и удивления,  — здесь ты опять потерял свою свободу? Я готов допустить любое место в мире, только не здесь...

—  О,  — перебил Виктор друга, и в тоне его прозвучало что — то торжественное.  — В двух словах все будет ясно. В бессонные ночи моей болезни, которой я подвергался здесь, проснулись все любовные сновидения того тревожного и ужасного периода моей жизни. Страстная мечта, воплотившаяся в Аврору, снова явилась, но просветленною, очищенною небесным огнем; никакой дьявольский О'Маллей не сторожил более ее; словом, Аврора это баронесса!..

—  Как! Что?  — закричал Альберт, привскочив от испуга.  — Маленькая, кругленькая хозяйка с громадной связкой ключей  — стихийный дух, саламандра,  — пробормотал он про себя, с трудом подавляя усмешку.

—  В фигуре,  — продолжал Виктор,  — нет уже никаких следов сходства, но тайный огонь, сверкающий из ее глаз, пожатие ее руки...

—  Ты здоров,  — сказал Альберт серьезно.  — Рана в голову, которую ты получил, была довольно значительна и могла быть опасной для твоей жизни. Но теперь ты настолько поправился, что можешь ехать со мной. И от всего сердца я прошу тебя, мой дорогой, искренне любимый друг, брось это место и уезжай со мной в Аахен.

—  Мое пребывание здесь,  — ответил Виктор,  — не должно длиться дольше. Пусть будет так; я уеду с тобой; но объяснение, сперва объяснение...

На следующее утро, когда Альберт проснулся, Виктор сообщил ему что он припомнил в странном, полном призраков сне то слово заклинания, которое ему подсказал О'Маллей при изготовлении терафима. Он решился еще раз пустить его в ход. Альберт с сомнением покачал головой и приказал приготовить все к скорому отъезду, причем Павел Талькебарт выказал со всевозможными шутовскими речами самую радостную деятельность по случаю скорого отъезда.

—  Заккернамтье,  — слышал Альберт его бормотание,  — хорошо еще, что чертов медведь давно уже унес ирландского дьявола, которого одного только еще здесь недоставало...

Виктор застал баронессу, как и желал того, одну за какой — то хозяйственной работой. Он сказал ей, что, наконец, хочет покинуть ее дом, в котором так долго пользовался гостеприимством. Баронесса ответила, что никогда не приходилось им принимать друга, который был бы для них дороже. Тогда Виктор взял ее за руку и спросил:

—  Вы никогда не жили в П.? Не знали ли вы там одного всем известного ирландского майора?

—  Виктор,  — быстро и горячо перебила его баронесса,  — сегодня мы расстаемся и никогда больше не свидимся. Мы не смеем говорить об этом. Мрачная тень лежит на моей жизни... Совершенно достаточно сказать вам, что жестокая судьба осудила меня всегда казаться другим существом, чем то, что я есть на самом деле. В проклятом положении, в котором вы меня нашли здесь, заставляющем выносить злейшие нравственные муки, над которыми точно смеется мое физическое здоровье, замаливаю я тяжкий грех... Но теперь довольно об этом... Прощайте!

Тогда Виктор произнес громким голосом:

—  Нехельмиахмихеаль!

Баронесса с криком ужаса упала без сознания на пол... Виктор, охваченный самыми странными чувствами, вне себя, едва нашелся позвонить прислуге и затем быстро вышел из комнаты.

—  Прочь, скорее прочь отсюда!  — крикнул он своему другу Альберту и рассказал ему в немногих словах, что случилось. Затем оба вскочили на приведенных им лошадей и уехали из дому, не дождавшись возвращения барона, отправившегося на охоту.

Рассуждения Альберта на пути из Люттиха в Аахен показали, с какой серьезностью, с каким сочувствием отнесся он к событиям рокового периода жизни своего друга. На пути к столице, куда теперь вернулись оба друга, Альберту удалось совершенно вывести Виктора из мечтательного настроения, в которое он погрузился, и когда Альберт еще раз в живых красках представил все ужасы, происходившие во время последнего похода, Виктору передалось то же одушевление, которым был полон его друг. Не ожидая от Альберта дальнейших опровержений и выражений сомнения по поводу рассказа Виктора, тот вскоре сам стал считать свое мистическое приключение лишь за долгий дурной сон.

Вполне естественно, что в столице женщины очень приветливо встретили полковника, который был богат, красив, еще молод для своего чина и притом отличался особенной любезностью. Альберт считал его за счастливейшего человека, который может выбрать себе в жены прекраснейшую из женщин; но Виктор отвечал ему на такие предложения весьма серьезно:

—  Быть может, меня мистифицировали, и я должен был служить для неведомой мне безбожной цели; быть может, меня действительно хотела соблазнить нечистая сила. Мне это приключение стоило хотя не вечного блаженства, но все же рая любви. Никогда не вернется то время, когда я испытывал высшую земную радость, когда я держал в объятиях идеал моих самых лучших, самых упоительных грез. И любовь, и радость прошли с тех пор, как ужасная тайна похитила у меня ту, кто для моего внутреннего чувства была высшим существом, какого мне никогда не встретить на земле!..

Полковник всю жизнь остался холостым.

Конец
Готово!