Тайны

рассказ Э.Т.А. Гофмана

(Продолжение рассказа «Ошибки»)
-------------------------------------------------------------

Перевод с немецкого А.Соколовского под ред. Е.В.Степановой, В.М.Орешко. Гофман Э.Т.А. Серапионовы братья: Сочинения: В 2-х т. Т. 2. Мн.: Navia Morionum, 1994. — 592 с. ISBN 985-6175-02-X. ISBN 985-6175-03-8. Подготовлено по изданию: Гофман Э.Т.А. Собрание сочинений в 8-ми томах. — СПб, 1885. OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru, http://zmiy.da.ru), 09.08.2004

------------------------------------------------------------

Вместо предисловия

НЕСКОЛЬКО ЗАСЛУЖИВАЮЩИХ ВНИМАНИЯ ПИСЕМ ИЗ ПЕРЕПИСКИ АВТОРА С РАЗЛИЧНЫМИ ЛИЦАМИ.

«Милостивый государь! Хотя большинство писателей и так называемых поэтов не пользуются хорошей репутацией за свою неудержимую склонность к наглой лжи и иного рода пагубной для здравого смысла фантастике, однако я вас, в виде исключения, считал за правдивого благомыслящего человека, потому что вы занимаете общественную должность и тем самым представляете из себя нечто. К сожалению, едва прибыв в Берлин, я принужден был убедиться в противном. Чем заслужил я, простой, скромный человек, с почетом уволенный в отставку канцелярский заседатель, я, человек тонкого ума, прекрасных нравов, высокого образования, я, образец редкого добросердечия и благородства, чем заслужил я, что вы выставили меня на посмешище презренной берлинской публике и не только рассказали в альманахе этого года все, что случилось с господином бароном Теодором фон С., опекаемой мною княжной и мною самим, но мало того (все должен был я перенести!), срисовали с натуры и выгравировали на меди мою прогулку, совершенную с моим милым ребенком по Парижской площади и по улице Унтер-ден-Линден, и мою постель вместе со мною самим в изящной ночной рубашке в тот миг, когда я испугался несвоевременного посещения господина барона? Уж не помешала ли вам чем-либо моя электрофорная коса, в которой я прячу мой дорожный прибор? Или вам не понравился мой букет? Или вы имеете что-нибудь против того, что опекунский совет острова Кипр назначил меня опекуном... Но не думайте, однако, что я сейчас назову вам имя прекрасной и дам возможность немедля опубликовать его в альманахах и газетах! Это уж оставьте, лучше я вас спрошу прямо, быть может, вы недовольны вообще этим постановлением Кипрского совета? Будьте уверены, милостивый государь, что при ваших пустых занятиях писательством и музыкой, ни председатель, ни один член как здешнего, так и любого другого опекунского совета не окажет вам доверия и не выберет в опекуны восхитительной, прекрасной, даровитой девушки, каковое доверие оказал мне вышеозначенный совет. И вообще, если даже сами вы представляете из себя здесь кое-что и в силу вашей должности исполняете различные возлагаемые на вас поручения, то все же то, что поручается кому-либо на острове Кипр, вас касается так же мало, как и мои восковые пальцы, и мой остроконечный колпак, на изображение которого на медных досках господина Вольфа вы, вероятно, смотрите с завистью. Благодарите Бога, милостивый государь, что вы не попали в Оттоманскую Порту, когда там было неладно. Вероятно, вы, по обычаю большинства писателей, сунули бы туда не только пальцы, но и нос, и теперь, вместо того, чтобы натягивать другим честным людям носы, сами должны были бы носить восковой. Что вы предпочитаете изящному утреннему костюму из белого муслина с розовыми бантами варшавский шлафрок и красную ермолку — это дело вкуса, и я не стану об этом с вами спорить. Но знаете ли вы, милостивый государь, что ваша легкомысленная выходка в альманахе, появившаяся как раз после того, как в известиях о прибывших в Берлин было помещено мое имя, навлекла на меня большие неприятности. Вследствие вашей болтовни или, точнее, вследствие того, что вы раструбили тайны опекаемого мной ребенка, полиция приняла меня за того преступника, который обезобразил в Тиргартене тыквообразного Аполлона и другие статуи, и мне стоило большого труда оправдаться и доказать, что я восторженный любитель искусства, а никак не скрывающийся неверный турок. Вы сами юрист, а не подумали того, что из-за проклятого носа Аполлона меня могли засадить как государственного преступника в тюрьму или даже всыпать порцию палочных ударов, если бы только моя спина самой благодетельной природой не была навсегда защищена своим горбом против всяких палок. Прочтите сами в двадцатой главе второй части Общего законодательства параграфы 210 и 211 и устыдитесь, что о них должен вам напомнить отставной канцелярский заседатель из Бранденбурга.

Хотя я с трудом избавился от суда и следствия, зато мою квартиру, ставшую столь несчастным образом всем известной, до того осаждали, что я непременно пришел бы в отчаяние или даже сошел бы с ума, если бы не был уже испытан и приучен ко всякого рода передрягам во время моих многочисленных опасных путешествий. Ко мне стали являться барышни, привыкшие получать все скоро и дешево, а за ними страстные постоянные покупательницы модных товаров на аукционах с требованиями, чтобы я тотчас доставил им турецкую шаль. Всех назойливее оказалась Амалия Симсон, преследовавшая меня с просьбами, чтобы я написал золотыми чернилами на груди ее спенсера из красного кашемира еврейский сонет, ею самой сочиненный. Другие люди различного состояния приходили посмотреть на мои восковые пальцы или поиграть с моей косой, или послушать, как говорит по-гречески мой попугай.

Молодые люди с осиными талиями, громадными, как башни, шляпами, казачьими шароварами и золотыми шпорами приходили со своими лорнетами и смотрели сквозь них, как будто желая проглядеть стены. Я знаю, кого они искали; многие из них безо всякой утайки самым нахальным образом спрашивали прямо о прекрасной гречанке, как будто порученная мне княжна была предметом для зрелищ, выставляемым напоказ праздной толпе. Да, противными, очень противными показались мне эти молодые люди, но еще противнее были для меня господа, таинственно подходившие ко мне и заводившие со мной мистические речи о магнетизме, сидеризме, волшебных союзах, основанных на симпатии и антипатии, и тому подобном, и делавшие при этом удивительные жесты и знаки, чтобы выдать себя за посвященных, причем я решительно не мог понять, чего им от меня нужно. Лучше других еще были те, которые чистосердечно признавались, что пришли попросить меня погадать им на кофейной гуще или по руке... Это было безбожное нашествие, настоящий дьявольский шабаш в моем доме. Наконец удалось мне ночью, в дождь, убраться оттуда и переехать на другую квартиру, которая удобнее, лучше расположена и более соответствует желаниям княжны или, вернее сказать, будет им соответствовать, так как в настоящее время я здесь один. Моего настоящего адреса не узнает никто и всего менее вы, потому что от вас я не ожидаю ничего хорошего.

А кто, кроме вас, виноват во всем этом? Ведь это вы выставили меня перед публикой в таком двусмысленном положении, что она сочла меня за страшного кабалиста, живущего в странной связи с каким-то таинственным существом.

У вас почтенный отставной канцелярский заседатель оказывается колдуном — что за бессмыслица! И что вам за дело, милостивый государь, до тех волшебных отношений, в которых я состою с моей княжной? Если у вас и есть небольшой талант для того, чтобы сочинить в случае крайней надобности какой-нибудь рассказ или повестушку, то у вас совершенно нет необходимого рассудка и высших познаний, чтобы понять хотя бы единое слово, если бы я снизошел до сообщения вам тайн того союза, который не считал недостойным для себя первый из магов, сам мудрый Зороастр. Нет ничего легче, милостивый государь, как проникнуть, подобно мне, в бездонные глубины божественной кабалистики, из которых есть доступ к высшему бытию, подобно тому, как состояние куколки дает средство обратиться в порхающую бабочку. Но... я обязан никому не доверять моих кабалистических знаний и отношений и потому умалчиваю о них и перед вами, так что вы должны считать меня отныне лишь за простого отставного канцелярского заседателя и опекуна прекрасной знатной девушки. Для меня было бы очень неприятно и тяжело, если бы вы или кто-либо другой узнали, что я теперь живу на Фридрихштрассе, недалеко от Ивового моста, дом номер 99.

Хотя я достаточно побранил вас, милостивый государь, за ваш проступок, совершенный если и не с дурной целью, то все же легкомысленно, я прибавлю, однако, в конце уверения, что я составляю полную противоположность вам, а именно, что я человек рассудительный, великодушный, обдумывающий ранее, чем действовать. Теперь вы можете быть спокойны, что я не стану вам мстить, тем более что в моем распоряжении нет никаких средств для мести. Если бы я был рецензентом, я бы отчаянно разбранил ваши произведения и так ясно доказал бы публике полное отсутствие в вас каких-либо свойств хорошего писателя, что никто не захотел бы вас читать и ни одно ваше произведение не находило бы более себе издателя. Но для этого мне пришлось бы прочесть ваши произведения, от чего меня Боже упаси, так как они, очевидно, лишь пустые фантазии, исполненные самой грубой лжи. Сверх того, я не знаю, откуда моя кроткая, чисто голубиная душа может почерпнуть достаточное количество желчи, необходимое для каждого настоящего рецензента... Если бы я был, как вы в том хотите уверить публику, действительно чем-то вроде мага, то, конечно, я мог бы отомстить вам иначе. А потому — дарую вам полное прощение и забвение всех объявленных вами нелепостей обо мне и об опекаемой мною княжне. Но если вы осмелитесь в следующем выпуске «Карманного альманаха» обмолвиться хоть словечком о том, что далее было между нами и бароном Теодором фон С., то я твердо решился, так как я теперь могу быть там, где хочу, тотчас же вселиться в маленькую, одетую в испанский костюм куколку, стоящую на вашем письменном столе, и, если вы вздумаете писать, я не дам вам ни минуты покоя. Я прыгну вам на плечо и примусь свистеть и пищать вам в уши, так что вы не в состоянии будете справиться ни с одной наипростейшей мыслью. Затем я вскочу в чернильницу и обрызгаю готовую рукопись, так что самый опытный наборщик не в состоянии будет ее разобрать. Потом я расщеплю все аппетитно очиненные перья и сброшу со стола перочинный ножик в тот самый миг, как вы протянете к нему руку, с такой силой, что у него отскочит клинок; затем я перепутаю ваши бумаги, расположу листочки с написанными на них заметками по пути струи воздуха так, что едва отворят двери, они закружатся в потоке ветра; затем я перелистаю раскрытые на определенных страницах книги и выдерну положенные в них закладки; наконец, я выдерну из-под вашей руки в то время, как вы пишете, бумагу, так что грязная клякса испортит рукопись; потом, когда вы захотите пить, я опрокину стакан и залью вашу рукопись потоком воды, и ваши водянистые мысли возвратятся к стихии, которой они принадлежат... Достаточно сказать, что я употреблю в ход всю мою мудрость, чтобы, обратясь в куколку, порядком вас измучить, и тогда посмотрим, удастся ли вам написать еще сумасбродную вещь вроде той, какую вы только что написали... Как сказано, я только тихий, добродушный, миролюбивый канцелярский заседатель, которому чуждо всякое дьявольское искусство, но вы знаете, милостивый государь, когда маленькие, с горбами на спине люди с длинными носами доведены до гнева, не может быть и речи о пощаде. Примите мое предостережение к сведению и оставьте всякое помышление об альманахе, иначе попадете в когти дьявола и его козней.

Из всего этого, милостивый государь, вы можете видеть, как хорошо знаю я вас, гораздо лучше, чем вы меня. Ближайшее наше знакомство не может быть приятно для нас обоих, почему нам всего лучше старательно избегать друг друга. Я уже с этой целью принял все меры, чтобы вы никогда не могли узнать настоящего моего местопребывания... Adieu pour jamais!*

______________

* Прощай навсегда! (франц.).

Еще слово!.. Не правда ли, вас мучит любопытство узнать, при мне или нет мое небесное дитя?.. Ха-ха-ха! Ну конечно, мучит. Но вы не узнаете об этом ни йоты, и это огорчение пусть послужит вам некоторым наказанием за все то, что я потерпел от вас.

С полным почтением, которого вы, милостивый государь, некогда заслуживали, остаюсь

преданный вам Ириней Шнюспельпольд, отставной канцелярский заседатель из Бранденбурга.

Берлин, 25 мая 1821 г.

P.S. A propos... Вероятно, вы знаете или легко можете узнать, где здесь можно найти лучшие дамские наряды. Если вы не откажетесь мне сообщить это, то я между девятью и десятью часами вечера буду ждать вас в моей квартире».

Письмо это было адресовано следующим образом:

«Его высокородию

Господину Э.Т.А.Гофману,

находящемуся в данную минуту

в Тиргартене у Кемпфера».

И действительно, тот, кому было адресовано это письмо и кого мы краткости ради будем обозначать буквами Гфм, получил его как раз в то время, когда садился за стол в так называемой испанской компании, которая собирается каждые четырнадцать дней в Тиргартене у Кемпфера с единственной целью хорошо пообедать по-немецки.

Можно себе представить, как был поражен Гфм, когда, взглянув по своему обыкновению на подпись, увидел имя Шнюспельпольда. Он пробежал первые строки, но, увидев, что письмо было длинно и притом написано какими-то удивительными, неразборчивыми буквами, а по содержанию оно должно было в высшей степени возбудить его интерес, хотя, вероятно, не особенно приятным образом, Гфм счел более благоразумным отложить чтение письма и положил его в карман... Но была ли тут замешана нечистая совесть или просто его мучило любопытство, только друзьям невольно бросилось в глаза беспокойство и рассеянность Гфм. Он не мог поддерживать никакого разговора, бессмысленно смеялся, когда профессор Б. сыпал остроумнейшими остротами, давал ответы невпопад, — словом, Гфм стал невозможным. Едва все встали из-за стола, Гфм удалился в уединенную аллею и вытащил письмо, которое точно жгло его карман. Хотя в письме этом его и покоробило то обстоятельство, что чудаковатый канцелярский заседатель Ириней Шнюспельпольд обращался с ним так грубо и отзывался так беспощадно о его произведениях, но это впечатление скоро изгладилось, и Гфм готов был даже прыгать от радости по следующим двум причинам.

Во-первых, Гфм обратил внимание на то, что несмотря на брань и упреки, Шнюспельпольд не мог помешать случайному биографу узнать его ближе и даже, может быть, проникнуть в романтическую тайну опекаемой им греческой княжны. И в самом деле, разве Шнюспельпольд в гневе не назвал улицы и номера дома, где он остановился, хотя и заявлял торжественно, что никто, и всех менее Гфм, может узнать место, где он скрывается. Затем самый вопрос о дамских нарядах не доказывал ли, что и она, нежный предмет высокой тайны, скрывалась там же? Гфм оставалось только пойти по адресу между девятью и десятью часами для того, чтобы увидеть наяву, воочию то, что он знал лишь как фантастическую мечту... Какая чудная перспектива для писателя!

Во-вторых, Гфм готов был прыгать от радости еще и потому, что неожиданная милость судьбы извлекала его из очень неприятного положения. Старая испытанная пословица говорит, что «обещать, все равно, что задолжать». А между тем Гфм в «Карманном Альманахе» на 1821 год обещал рассказать все, что узнает далее о бароне Теодоре фон С. и его таинственном приключении. Время исполнения обещания наступало; типографщик налаживал станок, иллюстратор чинил карандаш, гравер готовил медные доски. Высокочтимые издатели альманаха спрашивают: «Что же, любезнейший, готов ваш рассказ для нашего выпуска в 1822 году?» А Гфм не знает ничего, решительно ничего, так как источники, из которых вытекли «Ошибки», иссякли... Наступают последние числа мая. Издатели альманаха объявляют: «Мы еще можем ждать до половины июня, хотя вы похожи на человека, говорящего на ветер и не могущего исполнить свое обещание». А Гфм все еще ничего не знает, до 3 часов пополудни 25 мая он не знал ровно ничего. Но тут он получил знаменательное письмо Шнюспельпольда, явившееся ключом к плотно запертым дверям, перед которыми он стоял огорченный, без всякой надежды... Какой бы автор не пренебрег тут несколькими колкостями, когда благодаря им он избавляется от затруднений!..

Несчастье редко приходит одно, но то же самое можно сказать и про счастье. По-видимому, над Гфм взошло созвездие Писем, ибо когда он вернулся из Тиргартена, то нашел целых два письма на своем столе. Оба пришли из Мекленбурга. В первом из них значилось следующее:

«Милостивый государь! Вы доставили мне истинную радость тем, что вывели на свет в «Берлинском Карманном Альманахе» этого года глупости моего племянника. Всего лишь несколько дней тому назад попался мне на глаза ваш рассказ. Мой племянник тоже читал «Карманный Альманах» и страшно жаловался и сердился. Но вы не придавайте этому никакого значения, так же как и тем угрозам, которыми он хочет вас запугать, а приступайте к обещанному рассказу, как только вам удастся что-нибудь узнать о дальнейших приключениях моего племянника и безумной принцессы вместе с ее франтоватым опекуном. Я, со своей стороны, буду оказывать вам посильную помощь, хотя юноша (то есть мой племянник) и не хочет ничего говорить мне об этом; пока прилагаемые письма моего племянника и его знакомого, господина фон Т., написавшего мне то, что он знал, составляют все, что я могу предоставить в ваше распоряжение. Итак, повторяю вам, не обращайте внимания ни на что, а главное, пишите, пишите!.. Может быть, вам удастся образумить моего взрослого племянника. С глубоким почтением и пр. Ахациус фон Ф.

Стрелиц, 22 мая 1821 года».

Второе письмо было следующего содержания:

«Милостивый государь!

Коварный друг, вкравшийся в мое доверие, сообщил вам приключение, пережитое мною несколько лет тому назад в Б., а вы осмелились сделать меня героем несуразного рассказа, озаглавленного вами «Эпизод из жизни одного мечтателя». Если бы вы представляли из себя нечто большее, чем заурядного писателя, жадно подбирающего разные крохи, какие ему бросят, если бы вы хоть что-либо понимали в романтике жизни, то вы умели бы отличать людей, вся жизнь которых состоит из высокой поэзии, от мечтателей. Для меня непостижимо, каким образом удалось вам так точно узнать содержание листка, найденного мною в роковом бумажнике. Я бы хотел с вами серьезно поговорить об этом, равно как и о многом другом, что вам заблагорассудилось поднести публике, если бы некоторые таинственные отношения, известные интимные чувства не запрещали мне вступать в сношения с писателями. Я прощаю вам то, что вами уже сделано, но если вы осмелитесь по наущению моего дядюшки опубликовать дальнейшие события моей жизни, то я принужден буду потребовать от вас удовлетворения в той форме, какая установлена честными людьми, если только меня не задержит дальнее путешествие, которое я надеюсь предпринять завтра. А пока примите уверение в моем уважении и пр.

Теодор барон фон С.,

Стрелиц, 22 мая 1821 г.»

Гфм испытал искреннюю радость при чтении письма дяди и посмеялся над письмом племянника. Он решился ответить на оба письма, но сначала хотел познакомиться с Шнюспельпольдом и опекаемой им княжной.

Как только пробило девять часов, Гфм собрался идти на Фридрихштрассе. Сердце билось в его груди от ожидания необычайных происшествий, которые должны были произойти с ним, когда он позвонил в колокольчик дома, на котором значился номер, указанный Шнюспельпольдом.

На вопрос, здесь ли живет канцелярский заседатель Шнюспельпольд, горничная, открывшая двери, ответила:

— Конечно, — и дружески осветила Гфм лестницу.

— Войдите! — сказал знакомый голос, когда Гфм тихо постучался.

Но когда он вошел в комнату, кровь застыла у него в жилах, он едва не лишился чувств... Перед ним стоял не тот хорошо известный ему по наружности Шнюспельпольд, но человек в широком варшавском халате, красной ермолке на голове, куривший из длинной турецкой трубки, и фигурой, и лицом... полное подобие его самого. Он подошел к Гфм и вежливо спросил, с кем имеет честь говорить в столь позднее время. Гфм собрал все силы духа и с трудом пробормотал, имеет ли он честь видеть перед собой господина канцелярского заседателя Шнюспельпольда...

— Он самый, — ответил, улыбаясь, двойник, выколачивая трубку и ставя ее в угол, — он самый, и, если не ошибаюсь, вы и есть то самое лицо, которое я ожидаю сегодня... Не правда ли, вы...

И он назвал имя Гфм.

— Боже мой! — ответил Гфм, дрожа как в лихорадке. — Боже мой! До сих пор я считал себя за то лицо, которое вы только что назвали; я надеюсь, что и теперь я не перестал им быть... Но, почтенный господин Шнюспельпольд, познание, в сущности, такая недостоверная вещь!.. Убеждены ли вы в глубине вашей души, господин Шнюспельпольд, что вы действительно господин Шнюспельпольд, а не кто другой? Не правда ли...

— А, — перебил двойник, — я понимаю: вы ожидали другого явления. Но ваши сомнения возбуждают мои собственные до того, что я не буду считать своей догадки за достоверный факт, а вас за того, кого я ждал, до тех пор, пока вы не удостоите меня ответом на следующий простой вопрос: верите ли вы, милостивый государь, в проявление психических сил, проявление, не зависимое от животного организма, при условии повышенной деятельности мозговой системы?

Гфм очень смутился при этом вопросе, смысла которого он не был в состоянии уловить, и ответил под давлением внутреннего страха искренним и односложным «да!»

— О, — воскликнул двойник, исполненный радости, — о, милейший! Вы дали мне достаточное доказательство для того, чтобы я мог приступить к исполнению поручения одной очень дорогой нам особы...

С этими словами двойник вытащил маленький небесно-голубой бумажник с золотым замком, при котором, однако, находился и ключик.

Гфм почувствовал, как забилось его сердце, когда он узнал тот маленький роковой голубой бумажник, который барон Теодор фон С. нашел, а затем снова утратил. Со всей возможной вежливостью принял Гфм драгоценность из рук двойника и хотел его почтительно поблагодарить; но самое страшное из всего приключения — пристальный, горящий взгляд двойника, который засверкал так ужасно, что Гфм потерял сознание и не понимал уже более, что делает.

Сильный звонок пробудил его из оцепенения. Оказалось, что позвонил он сам перед дверью дома номер 97. Там он впервые очнулся и сказал, придя в себя:

— Что за чудный, присущий душе инстинкт природы! В то самое мгновение, когда я почувствовал себя расстроенным физически и душевно, он привел меня к моему дорогому другу, доктору М., который, конечно, тотчас поставит меня на ноги, как это уже столько раз случалось раньше.

Гфм чистосердечно рассказал доктору М. об ужасном приключении и просил прописать какое-нибудь средство, которое бы излечило Гфм от страха и всех дурных его последствий. Доктор М., который обыкновенно серьезно относился к пациентам, засмеялся прямо в лицо расстроенному Гфм и сказал, что при таких болезненных припадках, какими страдает Гфм, может помочь только одно лекарство, а именно некоторый шипучий, пенистый напиток, заключенный в герметически закупоренные бутылки, из которого выходят духи совсем иного сорта, чем двойники, Шнюспельпольды и другие дикие видения. Но сначала пациенту необходимо хорошенько поесть. С этими словами доктор взял своего друга Гфм под руку и провел в комнату, в которой находилось несколько веселых молодых людей, только что вставших из-за партии виста. Вскоре все они вместе с доктором и его другом сели за прекрасно накрытый стол. Спустя некоторое время появился и предписанный Гфм от его болезненного состояния напиток. Все присутствовавшие объявили, что они, ради бедного Гфм, готовы тоже попробовать этого напитка. Что касается Гфм, то он проглотил лекарство без малейшего страха и отвращения, с такой легкостью и живостью, с таким стоицизмом и так геройски уверял, что напиток имел сносный вкус, что все присутствовавшие крайне удивлялись и единогласно предсказывали Гфм, который видимо ободрился, долгую жизнь.

Довольно замечательно было то, что Гфм спал спокойно и не видел во сне тех странных вещей, какие приключились с ним накануне вечером. Он должен был приписать это благодетельному действию прописанного ему доктором лекарства. Но в самый момент пробуждения как молния мелькнула в мозгу его мысль о роковом бумажнике. Быстро вскочил он, осмотрел внутренние карманы фрака, который был надет на нем вчера, и действительно нашел свое сокровище. Можно себе представить, с каким чувством раскрыл он бумажник! Гфм думал распорядиться с ним искуснее, чем барон Теодор фон С., и проникнуть в тайны его содержимого. На этот раз, однако, в бумажнике находились совсем не те предметы, какие были в тот раз, когда его нашел барон Теодор фон С. в Тиргартене на скамье близ статуи Аполлона. В нем не было ни хирургического ножичка, ни соломенно-желтой ленты, никакого чужеземного цветка, ни флакона с розовым маслом, а только маленькие, тонкие, исписанные мелким почерком листочки. Как ни рассматривал Гфм бумажник, кроме этого в нем ничего не оказалось.

На первом листке были написаны изящным женским почерком следующие итальянские стихи, приводимые нами в переводе:

Сквозь жизнь прошли магические нити,

Связавшие случайное собой...

И тщетно бьется дух в сетях событий,

Но ясен станет мрачной силы строй:

Он в образы и в краски воплотится

В волшебном зеркале поэзии живой.

Замков волшебных магу ли страшиться?

Доверясь силам внутренним своим,

Он их собьет с дверей духов темницы.

Не маг ли ты? Под небом голубым

Твой дух за мной узнать меня стремился?

Не ты ль ко мне любовию пылал?

Да — то был ты! В мечтах со мной ты слился;

Любовь мою и ненависть узнал;

Стал близок мне, а я тебе понятна...

Нас точно дух друг к другу приковал...

Одно и то же нам и горько и приятно:

Ты слово дашь для скрытых чувств моих...

Чужд глупости людской ты необъятной;

Твой дух свободен от заклятий злых;

Тебя пустой игрушкой не обманешь!

Что почерпнул твой дух из глубины,

О том рассказывать ты смело станешь:

Свои ведь чары магу не страшны.

Отсюда прочь под небеса родные

Меня влекут о счастье тихом сны...

Благоприятных звезд созвездья золотые

Уже зажглись! Так ныне от меня

Возьми сей дар: в нем радости былые -

Как будто сам ты был, любовь моя...

Найдешь ты в нем лишь беглые наброски;

Но, в свет пуская, сам им дай огня

Фантазии, рассыпь юмора блестки!..

Гфм внимательно прочел эти стихи; ему показалось, что их написал не кто иной, как опекаемая Шнюспельпольдом гречанка, и назначались они не кому иному, как ему самому.

«Если бы, — думал он, — прекрасная гречанка не позабыла выставить адрес и подпись, если бы она изложила все это в классической прозе вместо мистических темных стихов, дело было бы гораздо яснее и понятнее, и я бы знал, как мне быть; теперь же...»

Обычно бывает, что мимолетная мысль становится тем очевиднее, чем больше ее разрабатывают. Так и в данном случае, Гфм скоро не мог даже понять, как мог он хоть на мгновение усомниться, что в стихах говорится именно о нем и что их следует считать лишь за искаженную поэтическим языком записку, при которой ему был послан голубой бумажник. Ясно было, что незнакомка подавала ему весть о том духовном общении, в которое вошел с нею Гфм тем, что написал «эпизод из жизни одного мечтателя», и которое выражалось через посредство или мистически непосредственно через его собственное возбуждение или, наконец, через посредство той духовной симпатии, о которой говорил двойник. Что же иное могли означать стихи, как не то, что незнакомка находила достаточно интересным это духовное общение, что Гфм снова должен без страха и размышлений предаться ему и что посредствующим звеном должен служить ему небесно-голубой бумажник вместе с его содержимым.

Краснея, должен был Гфм сознаться, что с этого времени он самым серьезным образом влюбился в женское существо, с которым он находился в таком духовном общении. И это влюбленное настроение становилось тем напряженнее, чем дольше носил он в сердце и помыслах образ прекрасной гречанки и чем более старался он придать этому образу жизни при помощи самых лучших слов, самых изящных оборотов, какими только располагает немецкий язык.

Особенно часто чувствовал он охваченным себя этим влюбленным настроением во сне. Но жена может равнодушно смотреть на то, как одно духовное женское существо вслед за другим вступает с ее мужем в литературный брак, переписывается, печатается и затем равнодушно ставится на полку.

Гфм еще раз перечел стихотворение незнакомки, причем оно еще более ему понравилось, а при словах «как будто сам ты был любовь моя!» — он не мог удержаться, чтобы не воскликнуть:

— О вы, высокие небеса и что еще над вами выше! Если бы только я это знал, если бы только предчувствовал!

Добряк не подумал о том, что гречанка могла говорить только о той любви, которую мечта зажгла внутри его существа и потому могла назвать его своей любовью. Впрочем, при дальнейшем развитии такого рода помыслов о себе легко впасть в ошибку понятий, а потому здесь лучше остановиться...

Теперь Гфм, получивший необходимый для него материал в достаточном количестве из двух источников, твердо решился исполнить свое обещание и тотчас ответил на три полученные им письма. Прежде всего он написал Шнюспельпольду:

«Глубокоуважаемый канцелярский заседатель! Несмотря на то, что вы, как это можно ясно и убедительно видеть из содержания вашего почтенного, адресованного мне 25 текущего мая письма, только маленький невежливый грубиян, я охотно прощаю вам ваши грубости ввиду того, что с человеком, занимающимся таким гнусным искусством, каким занимаетесь вы, нельзя иметь никаких счетов; такой человек никого не может обидеть, и, собственно говоря, его следовало бы изгнать из страны... Все, что я написал о вас, — правда, равно как и все то, чем я хочу поделиться с публикой, сообщая о дальнейших приключениях барона Теодора фон С., будет правда. Ибо, невзирая на ваш смешной гнев, обещанное мною продолжение появится, так как необходимые для него материалы мне доставило то самое высшее существо, которое, как мне известно, избежало вашей опеки. Что же касается куколки на моем письменном столе, то она настолько предана мне и боится моей власти над ней, что скорее откусит вам нос или выцарапает глаза, чем согласится спрятать вас в свои одежды, чтобы вредить мне. Если же вы, глубокоуважаемый канцелярский заседатель, настолько смелы, что появитесь на моем письменном столе или даже впрыгнете в чернильницу, то, уверяю вас, что оттуда вы не уйдете, пока в вас останется хотя бы малейшая искорка жизни. Таких людей, как вы, господин канцелярский заседатель, не боятся, хотя бы они носили еще более длинные косы. С почтением и пр.»

«Барону Ахациусу фон Ф.

Приношу вам, господин барон, искренюю благодарность за любезно сообщенные вами заметки, касающиеся вашего племянника барона Теодора фон С. Я воспользуюсь ими и надеюсь, что они произведут ожидаемое вами благодетельное действие. С глубоким почтением и пр.»

«Барону Теодору фон С.

Глубокоуважаемый барон!

Ваше письмо от 22 текущего мая до того удивительно, что я, хотя оно вызывало во мне смех, должен был прочесть его два раза, чтобы выяснить себе, чего вы, собственно, хотите. Что касается меня, то я вполне определенно знаю, чего я хочу: я хочу описать ваши дальнейшие похождения, насколько они касаются того удивительного создания, с которым вас свел несчастный случай, и напечатать их в «Берлинском карманном альманахе» на будущий год. Знайте, что она сама, прекрасная, побуждает меня к этому и сообщила мне необходимые материалы. Узнайте также, что в настоящую минуту я обладаю голубым бумажником и заключенными в нем тайнами... Быть может, любезный барон, после этого вы ничего не будете иметь против моего намерения. Но если я и ошибаюсь, все же я твердо решился не обращать на вас ни малейшего внимания, так как для меня всего важнее желание прекрасной незнакомки. Затем позвольте выразить вам мое уважение и пр.»

Когда Гфм в своем последнем письме упоминал о голубом бумажнике, он имел в виду, конечно, и ножичек, и волшебную ленту, и прочее, и в ту минуту ему казалось, что он нашел и их. Он не хотел лгать, равно как не старался внушать барону Теодору фон С. уважения к себе как к обладателю волшебных вещей.

Когда эти письма были отосланы с веселым сердцем на Фридрихштрассе и на почту, Гфм обратился к листкам, исписанным различными и, большей частью, довольно неразборчивыми почерками. Он расположил эти листки в порядке, сравнил их с сообщенными бароном Ахациусом фон Ф. заметками и, насколько представлялось возможным, установил хронологическую связь между листочками и заметками. Последующее является результатом его работы.

ПЕРВЫЙ ЛИСТОК

На этом листке было написано несколько строк по-итальянски. Почерк был тот же, которым были написаны вышеприведенные стихи, и, стало быть, принадлежали обладательнице бумажника. Содержание этих строк, по-видимому, относилось к тому удивительному событию в квартире Шнюспельпольда, которое было описано в конце «эпизода из жизни мечтателя». Потому этот листок следует поместить ранее всех других.

Вот его содержание:

«Погибли все надежды, все ожидания!.. О Харитона, моя милая Харитона, какая черная бездна демонской злобы и коварства разверзлась перед моими глазами!.. Мой маг — изменник, злодей, он оказался вовсе не тем, к кому относилось предсказание моей матери, не тем, за кого он себя искусно выдавал, обманывая всех нас. Спасибо мудрой старухе, разгадавшей его и предостерегавшей меня: она, едва мы покинули Патрас, научила меня пользоваться талисманом, обладание которым доставляет мне благосклонность высших сил, но удивительная сила которого до сих пор оставалась для меня неизвестной. Что бы сталось со мною, если бы этот талисман не давал мне силы над карликом и не служил для меня щитом, отражавшим все его коварные покушения!..

Я совершила вместе с моей Марией мою обычную прогулку...

Ах, я надеялась увидеть его и думала, что его образ наполнит мою грудь страстной тоской!.. Отчего он исчез столь непостижимым образом? Или он не узнал меня? Или мой дух напрасно говорил с ним? Прочел ли он слова, вырезанные мною волшебным ножичком на таинственном дереве?.. Когда я вернулась в мою комнату, я услышала тихие стоны за пологом моей постели.

Я догадалась, в чем дело, и благодушно решила не прогонять карлика, так как утром он жаловался на колики. Спустя некоторое время после того, как я вышла в другую комнату, я услышала шум, а затем громкий разговор, который вели между собою маг и какой-то чужой господин. При этом Апокатастос кричал и вопил так сильно, что я почувствовала, что случилось нечто необычайное, хотя мое кольцо оставалось в покое. Я открыла двери... о Харитона!.. Он сам, Теодор, стоял передо мной... Мой маг забился под одеяло: я знала, что в это мгновение он потерял всю свою силу. Мое сердце сильно забилось от восторга...

Мне показалось очень странным, что Теодор, направившись ко мне, неловко споткнулся и очень смешно замахал руками. Мне в голову пришли некоторые сомнения, но, когда я ближе рассмотрела молодого человека, мне показалось, что если он не сам Теодор Капитанаки, то все же тот потомок греческого княжеского рода, которому суждено освободить меня и затем достигнуть высшего. Час пробил, и я стала требовать, чтобы юноша принялся за дело, но оказалось, что его объял ужас. Впрочем, он скоро оправился и рассказал мне о своем происхождении. О, блаженство, о, радость! Я не ошиблась; не размышляя долго, я обняла его и сказала ему, что пора выполнить предназначенное ему и что он не должен страшиться никаких жертв.

Но при этом... о вы, все святые!.. щеки юноши становились все бледнее и бледнее, его нос опускался все ниже и ниже, глаза становились тусклее и тусклее. Его тело, само по себе очень тонкое, все более и более сгибалось... Мне показалось даже, что он перестал отбрасывать от себя тень... Противный призрак! Я хотела уничтожить дьявольское наваждение, вытащила мой ножик, но в ту же минуту обманщик скрылся... Апокатастос заболтал, засвистал и принялся резко хохотать; маг спрыгнул с постели и хотел выскочить за дверь, неистово крича: «Невеста, невеста!», но я удержала его и повязала ленту ему на шею. Он повалился на колени и стал самым жалобным тоном умолять о пощаде. «Грегорос Зелескех, — вскричал Апокатастос, — ты осужден и не заслуживаешь жалости!»

— Ах Боже мой, — вскричал маг, — какой я Зелескех? Я только канцелярский заседатель Шнюспельпольд из Бранденбурга!

При этих странных именах — канцелярский заседатель... Шнюспельпольд... Брандербург — меня охватил глубокий ужас. Я почувствовала, что еще нахожусь в сетях дьявольского старца. Я выскочила из комнаты...

Плачь же, рыдай со мной, моя милая Харитона! Теперь для меня стало ясно, что призрак, который хотел мне подсунуть маг, уже раньше появлялся в Тиргартене в виде черного трусишки, что ему вручил маг голубой бумажник, что... о вы, небесные силы!.. должна ли я ставить границы моей подозрительности? Если бы я в последнюю минуту взглянула на молодого человека, передо мной, пожалуй, оказалась бы только груда пробки... Мой маг обладает всякого рода кабалистическими знаниями Востока, и этот мнимый Теодорос, вероятно, только вырезанный из пробки терафим, обладающий способностью время от времени оживать. Очевидно, что хотя мой маг заманил меня сюда, обещая привести в мои объятия Теодороса, его волшебство не удалось, потому что терафим, найденный мною лежащим ночью в гостинице в самым жалком виде, был похищен вопреки всем принятым магом к тому мерам. Мой талисман сохранил свою силу, и я тотчас узнала черного трусишку и заставила его отдать назад мне самой в мои руки голубой бумажник... Скоро все должно выясниться...»

К этим строкам следует присоединить нижеследующее из заметок барона Ахациуса фон Ф.

«Но где пропадает, — сказала госпожа фон Г., изящная хозяйка еще более изящного чайного вечера, — где пропадает наш милый барон? Это прекрасный молодой человек, умный, отлично образованный, одаренный фантазией и редким умением одеваться. Я очень огорчена, что не вижу его более в нашем кружке.»

В это мгновение только что упомянутый барон Теодор фон С. вошел в зал, и тихое «ах!» пробежало по рядам дам. Но тотчас же все заметили резкую перемену во всей внешности барона. Прежде всего бросилась в глаза общая небрежность его костюма, превосходившая всякие границы вероятного. Свой фрак барон застегнул криво, пропустив одну пуговицу, булавка в галстуке сидела пальца на два глубже чем следовало, лорнет же висел по крайней мере на дюйм выше своего настоящего места. Но что было уже совсем непростительно — волосы были расчесаны не по требованию моды и в том направлении, в каком они сами выросли на голове. Дамы посмотрели на барона с изумлением; франты же не удостоили его ни единым словом, ни единым взглядом. Наконец, над ним сжалился граф фон Б. Быстро вывел он барона в соседнюю комнату и обратил его внимание на грубый беспорядок в его одежде, благодаря которому он мог лишиться своего доброго имени, и помог привести все это в надлежащий вид, причем граф фон К. сам с помощью карманного гребня искусно и ловко заменил барону куафера.

Когда барон вновь появился в зале, дамы улыбнулись ему благосклонно, франты пожали ему руку, а все общество просветлело...

Сначала граф К. не знал, что ему делать с бароном, обратив внимание на беспорядок его костюма со свойственной ему деликатностью, чтобы не повергнуть его в отчаяние, к чему барон отнесся равнодушно и оставался нем и глух; теперь все общество не могло понять, что случилось с бароном, потому что он продолжал сидеть отрешенно и безучастно и на все вопросы щедрой на чай и на слова хозяйки давал только уклончивые отрывочные ответы. Большинство гостей недовольно покачивали головами, и только шесть барышень, краснея от стыда, потупили свои взоры, так как каждая из них думала, что барон влюблен в нее и оттого так рассеян и небрежен в одежде. Ах, если бы только эти барышни читали комедию Шекспира «Как вам это понравится» (действие третье, сцена вторая)!

Наступила тишина, какая бывает только в те минуты, когда кто-либо описывает и хвалит лучшие места какого-нибудь нового балета. Как вдруг барон, точно очнувшись от глубокого сна, громко вскричал:

— Насыпать порох в уши и потом зажечь его — да ведь это ужасно, возмутительно, это варварство!

Можно себе представить, с каким изумлением все посмотрели на барона.

— О, скажите нам, — сказала хозяйка дома, — скажите, милейший барон, какая фантазия вас тревожит? Что терзает вашу грудь и смущает вашу душу? Что значат ваши речи? Тут, наверно, скрывается что-нибудь интересное!

Барон настолько очнулся, что понял, какую интересную позу он может принять в данную минуту. Он возвел глаза к небу, положил руку на грудь и сказал с заметным волнением в голосе:

— О высокочтимая, позвольте мне сохранить в моей груди тайну, которую нельзя выразить никакими словами, но лишь смертельным горем!

Все задрожали при этих возвышенных словах, но только профессор Л. саркастически улыбнулся и...»

Но да будет здесь позволено автору по поводу выступления на сцену профессора сказать несколько слов о глубокомысленном устройстве наших чайных вечеров, по крайней мере, тех, которые не отступают от общепринятых правил. Пестрый цветник нарядно одетых барышень и черных или синих молодых людей с ласточкиными хвостами обыкновенно оживляется двумя или тремя поэтами и учеными, и таким образом психическую смесь чайного кружка можно сравнивать с физическими составными элементами самого чая.

Сравнение можно провести следующим образом:

1) чай — прекрасные дамы и барышни, в качестве фундамента и одухотворяющего все общество аромата;

2) кипяток (редко особенно горячий) — юноши с ласточкиными хвостами;

3) сахар — поэты и 4) ром — ученые (так как они представляют собою то, что употребляют за чаем).

С печеньем, тортами и всем, что обыкновенно за чаем только слегка отведывается, можно сравнить людей, говорящих о последних новостях: о ребенке, который после обеда упал из окна на такой-то или такой-то улице, о последнем пожаре и о полезной деятельности пожарных рукавов, словом, людей, обыкновенно начинающих свою речь словами: «Вы слышали?» — и вскоре затем исчезающих в шестую комнату, чтобы украдкой выкурить сигару.

...Итак, профессор Л. саркастически улыбнулся и заметил, что барон имел очень свежий вид, несмотря на его смертельное горе, давящее ему грудь.

Барон, не обращая внимание на слова профессора, ответил, что для него крайне приятно, что он встретил сегодня человека, обладающего такими глубокими историческими познаниями, какими обладает профессор.

Затем он жадно принялся его спрашивать, правда ли, что турки насмерть замучивают своих пленных и не является ли такое замучивание явным нарушением международного права.

Профессор сказал, что в Азии международное право применяется плохо, что даже в Константинополе есть очень жестокие люди, которое не признают никакого естественного права. Что же касается дурного обращения с пленными, то война вообще плохо подчиняется каким-либо правовым принципам и что этот вопрос представлялся очень трудным еще старому Гуго Гроциусу в его книге de jure belli et pacis*. В этом отношении можно говорить не столько о том, что справедливо, сколько о том, что хорошо и полезно. Убивать беззащитных пленных, конечно, нехорошо, но часто бывает полезно. В новейшее время, впрочем, турки избегают убийств, с удивительным благодушием щадят жизнь пленных, довольствуясь лишь тем, что обрезают им уши. Конечно, бывают случаи, что они не только убивают всех пленных, но при этом проделывают над ними всякие мерзости, какие только способно измыслить варварство. Например, известно, что таким мучениям подвергали греков, когда они впервые восстали, чтобы сбросить тятотевшее над ними иго. Тут профессор принялся, рисуясь богатством своих исторических познаний, говорить, сообщая мельчайшие подробности о тех пытках, какие были употребительны на Востоке. Он начал с простого отсекания носов и ушей, бегло коснулся вырывания и выжигания глаз, перешел к различным способам сажания на кол, упомянул о гуманном Чингисхане, приказывавшем привязывать людей между двух досок и затем распиливать их, и хотел перейти к медленному зажариванию в кипящем масле, как вдруг, к его удивлению, барон Теодор фон С. в два прыжка выбежал за дверь.»

______________

* законов войны и мира (лат.).

В числе присланных бароном Ахациусом бумаг нашлась маленькая записка, на которой рукою барона Теодора фон С. были написаны следующие слова:

«О небесное, прекрасное, милое существо, есть ли такие мучения смерти или даже самого ада, каких бы я, победоносный герой, не мог перенести ради тебя! Нет, ты должна быть моей, хотя бы мне грозила мученическая кончина... О природа, жестокая природа, зачем ты создала таким нежным, чувствительным не только мой дух, но и мое тело, так что я страдаю от малейшего укуса блохи! Зачем, о зачем я не могу видеть, не лишаясь чувств, крови, по крайней мере своей!..»

ВТОРОЙ ЛИСТОК

Этот листок заключает в себе отрывочные заметки о поступках и поведении барона Теодора фон С., написанные кем-то из посещавших его лиц и предназначенные для сообщения Шнюспельпольду. Рука незнакомая и часто трудно разборчивая. По приведению отрывочных заметок во взаимную связь, получается следующее:

«Вечер у г-жи Г., несмотря на то, что сначала общее впечатление было неблагоприятно, имело выгодные последствия для барона. Его окружил особый блеск, и он более чем когда-либо вошел в моду. Он оставался сосредоточенным, рассеянным, говорил бессвязно, вздыхал, смотрел на людей бессмысленно, рискнул однажды небрежно повязать галстук и явиться в общество в светло-сером сюртуке, который он нарочно заказал себе, зная, что ему идет этот покрой и цвет, чтобы иметь вид интересной небрежности. Все нашли барона прекрасным, очаровательным. Каждая женщина, каждый мужчина добивались случая расспросить его с глазу на глаз о его знаменитой тайне, и это делалось отнюдь не из простого любопытства. Некоторые молодые барышни спрашивали об этом в надежде услышать из уст барона объяснение в любви. Другие, не имевшие этой надежды, стремились к барону, зная, что человек, открывающий какую-либо тайну молодой девушке, даже если эта тайна — тщательно скрываемая любовь к другой, вместе с тем отдает ей частицу своего сердца и что доверенная обыкновенно мало-помалу забирает и остальную часть сердца, принадлежащую счастливой избраннице, и занимает ее место. Старые дамы старались проникнуть в тайну барона, чтобы впоследствие играть роль покровительницы, а молодые люди потому, что не могли понять, почему это с бароном, а не с ними случилось нечто необыкновенное, а также потому что они хотели знать, как сделаться такими же интересными в глазах общества, как он... Но очевидно, что сообщить о происшедшем в тот достопамятный день в квартире Шнюспельпольда для барона было невозможно. Барон должен был молчать, потому что ему нечего было говорить; таким образом, он пришел к заключению, что он хранит в себе тайну, составлявшую тайну также и для него самого. Многих людей меланхолического темперамента такая мысль могла бы довести до сумасшествия, но барон очень хорошо с ней освоился и даже позабыл ради этого настоящую неудобосообщаемую тайну, а кстати и Шнюспельпольда, и прекрасную гречанку. В это время и Амалии Симсон, благодаря искусному кокетству, снова удалось привлечь в себе барона. Главным ее занятием было сочинять плохие стихи и класть их на еще более плохую музыку, а затем голосить эти жалкие произведения жестокой музы банкирской дочери. Барон удивлялся ее таланту и превозносил ее до небес, но это не могло долго продолжаться.

Однажды, воротясь поздно ночью после вечера, проведенного в обществе у банкира Натанаэля Симсона, барон, раздеваясь, хотел вынуть из грудного кармана фрака свой кошелек. Вместе с кошельком вывалилась небольшая записочка со следующими словами:

«Несчастный, ослепленный, как мог ты позабыть так легко ту, которая должна быть твоей жизнью, твоим миром, с которой высшие силы сочетали тебя для высшего существования».

Действие этой записки было подобно электрическому удару, который пронзил все его существо. Кто мог написать эти слова, кроме гречанки? Небесное дитя стояло перед его глазами; он лежал в объятиях прекрасной, он чувствовал, как горели на его устах ее поцелуи.

— О, — вскричал он, оживляясь, — она меня любит, я не могу ее бросить! Прочь жалкий обман! Возвратись в свое ничтожество, жалкая банкирская дочь!.. К ней, к ней, божественной, высокой, чистой, к ее ногам должен я броситься и вымолить себе прощение...

Барон хотел сейчас же бежать, но камердинер напомнил ему, что благоразумнее было бы идти спать. Барон схватил его за горло, взглянул на него взглядом, полным презрения, и сказал:

— Предатель, что говоришь ты о сне, когда в груди моей горит целый костер любовного жара?

С этими словами он еще раз поцеловал записку, попавшую неизвестно каким путем в его карман, и продолжал бессвязно и непонятно бормотать, пока камердинер не раздел его окончательно и не уложил в постель, после чего барон погрузился в сладкий сон.

Можно себе представить, с какой поспешностью стремился барон на следующее утро на Фридрихштрассе; по этому случаю он даже оделся самым изящным образом и с тонким вкусом. Когда он взялся за звонок дома, сердце его сильно билось от восторга, но едва ли не сильнее от страха и смущения. «Если бы не требовались эти проклятые доказательства храбрости!» Так думал он все дольше и дольше, стоя перед дверью, в тяжелой борьбе с самим собою, когда, наконец, в припадке отчаянного мужества сильно дернул звонок.

Дверь отворилась; тихо скользнул он по лестнице и стал прислушиваться у хорошо знакомой ему двери. Он услышал следующие слова, произнесенные громким, крикливым голосом:

— Полководец, вооруженный, с мечом в руке пришел и исполнит все, что ты прикажешь. Если же тебя опять обманет малодушный трус, всади ему твой нож в грудь.

Барон быстро отскочил, сбежал с лестницы и убежал как только мог скорее с Фридрихштрассе.

На улице Унтер-ден-Линден собралась толпа людей, смотревших на молодого гусарского офицера, который, казалось, не мог справиться с взбесившейся лошадью. Лошадь скакала и становилась на дыбы, и каждое мгновение угрожала убить всадника. Просто страшно было смотреть. Но офицер сидел, словно приросший, и, наконец, заставил лошадь сделать несколько грациозных скачков и поехал мелкой рысью.

Громкое радостное восклицание: «Ах, какое мужество, какое самообладание! Чудесно!» — раздавшееся из окна первого этажа одного из домов, заставило барона поднять его глаза кверху, и он увидел прехорошенькую девушку, которая, вся раскрасневшись от страха, со слезами на глазах смотрела вслед смелому всаднику.

— В самом деле, — сказал барон ротмистру фон Б., который оказался тут же в толпе, — какое смелый, храбрый ездок! Ведь опасность была громадна!

— Совсем нет, — ответил ротмистр, улыбаясь. — Лейтенант показывал им самые обыкновенные приемы верхового искусства. У него прекрасная умная лошадь, одна из самых смирных, каких я знаю, но она искусно притворяется и прекрасно входит в роль своего хозяина. Вся эта комедия была проделана, чтобы нагнать страху на ту хорошенькую девушку, которая тает от восхищения перед мужественным, храбрым укротителем лошади и, конечно, затем не откажет потанцевать с ним, а быть может, даже и поцеловаться украдкой.

Барон осторожно осведомился, насколько трудно изучить это искусство, и, когда ротмистр уверил его, что, так как барон ездит верхом весьма порядочно, то ему будет легко овладеть этим искусством, сообщил, что в силу некоторых таинственных обстоятельств ему, барону, необходимо явиться перед одной дамой в таком виде, в каком гусарский лейтенант предстал перед той девушкой. Ротмистр, смеясь в душе, предложил обучить этому искусству барона и сказал, что у него есть лошадь, способная понимать такую игру и вполне пригодная для приведения в исполнение плана барон.

Здесь следует заметить, что этот случай дал барону мысль предстать перед гречанкой безопасным образом в роли храбреца. Тогда, думал он, она не будет больше осведомляться о его храбрости, а остальные, связанные с этим химерические планы относительно освобождения жалких греков сами собой предадутся забвения.

Занятия барона были вскоре закончены; он сам проделал на улице удачный опыт в присутствии ротмистра. После этого однажды утром или, точнее сказать, днем, когда улицы были полны народом, барон поехал на Фридрихштрассе...

О небо! Гречанка стояла у окна; Шнюспельпольд был около нее. Барон принялся за свои фокусы; но потому ли, что он в это мгновение растерялся или лошадь не была расположена к такой игре, но только едва он успел опомниться, как уже лежал на мостовой; лошадь же остановилась перед ним, спокойно помахивая головой и смотря на упавшего своими умными глазами. Отовсюду сбежались люди, чтобы поднять лежащего, по-видимому, без чувств барона. Старый, проходивший мимо, полковой хирург протискался сквозь толпу, посмотрел в лицо барону, пощупал у него пульс, убедился, что он вполне здоров, и брякнул ему в лицо:

— Тысячу чертей, милостивый государь! Что за дурака валяете вы здесь? Вы вовсе не в обмороке, вы совершенно здоровы. Садитесь же и ободритесь!

С гневом вырвался барон от окружавших его людей, вскочил на лошадь и поскакал, осыпаемый насмешками собравшегося народа, в сопровождении наглых уличных мальчишек, бежавших с кривляниями рядом с ним...

Таким образом, барону не удалось показать себя перед своей возлюбленной смелым и мужественным, и последнее средство, подсказанное ему отчаянием, притвориться лежащим без чувств, — пропало вследствие несвоевременного вмешательства чересчур прямого, не знающего никакой пощады хирурга.»

Этим кончается листок. В заметках барона Ахациуса фон Ф. не нашлось ничего, что бы можно было поставить в связи с изложенным.

ТРЕТИЙ ЛИСТОК

На этот раз весьма удобно соединить в один листок четыре, так как все они касаются одного и того же события. Почерк этих листков принадлежит, по-видимому, канцелярскому заседателю Шнюспельпольду. «В темную дождливую ночь св. Варфоломея барон Теодор фон С. спал так удивительно крепко, что его не могли разбудить ни рев ветра, ни скрип и хлопанье оконных ставней. Но вдруг он принялся во сне потягивать носом, как будто ему слышался какой-то запах. Затем он пробормотал вполне отчетливо: «О дай же мне, моя любовь, этот прекрасный цветок!» — и с этими словами раскрыл глаза.

Его удивление было безгранично, когда он увидел, что комната была ярко освещена, перед глазами же его находился большой букет душистых цветов. Этот букет оказался прикрепленным к сюртуку пожилого господина, которого один недобросовестный писатель описал горбатым, кривоногим и безобразным. Хорошо еще, что означенный писатель приложил к своему сочинению портрет этого человека; так что всякий может убедиться в том, что описание совершенно расходится с истиной.

— Ради самого Создателя, — вскричал перепуганный барон, — откуда явились вы в такой поздний час, господин канцелярский заседатель Шнюспельпольд?

— Позвольте мне, — сказал Шнюспельпольд, закрыв оконный ставень и садясь в кресло, придвинутое им вплотную к постели, — позвольте мне, достопочтенный господин барон, объяснить вам цель моего посещения. Хотя теперь час необычный, но это единственный час, в который я, не возбуждая подозрений, могу к вам явиться и открыть вам тайны, от которых зависит счастье вашей любви.

— Говорите же, — ответил ему барон, теперь уже совсем проснувшийся, — говорите же, милейший Шнюспельпольд; быть может, вам удастся извлечь меня из того ужасного отчаяния, в котором я нахожусь. О, Шнюспельпольд...

— Я знаю, — продолжал Шнюспельпольд, — дражайший барон, что вы хотите сказать, и не могу скрыть, что некоторые глупые выходки, например падение с лошади...

— О-о-о!.. — простонал барон и закрылся подушкой.

— Ну, ну, — сказал Шнюспельпольд, — я не хочу казаться этой неприятной струны, но я должен заметить, что вообще все ваше поведение, дражайший барон, с того момента, как вы увидели мою воспитанницу и влюбились в нее, было такого рода, что все мои усилия уладить вашу свадьбу с прекрасной должны были рушиться. Поэтому лучше всего сообщить вам, что следует делать, но раньше этого необходимо сказать вам несколько подробнее о моих отношениях к моей воспитаннице, так как это может быть вам полезно в силу некоторых соображений. Итак, слушайте... Я начну, как то приказывает делать мудрость во всех жизненных случаях, с самого себя. Все люди, с которыми я имею дело, говорят, будто я курьезный человек, будто я большой оригинал, но эти люди сами не знают, что они хотят этим сказать. Так, впрочем, бывает со всеми выдающимися людьми, то есть с такими, жизнь которых не ограничивается кругом обыденных событий, которых не удовлетворяет наше ограниченное знание и которые ищут пищи для высшей мудрости не в книгах, но отправляются в дальние края отыскивать самих носителей ее. Так было и со мной. Узнайте же, дражайший барон... но вы спите!..

— Нет, нет, — жалобно ответил барон из-под подушки, — я только не могу оправиться от моего падения. Рассказывайте дальше, мой милый Шннюспельпольд!

— Итак, узнайте, — продолжил Шнюспельпольд, — что я с тех пор, как стал канцелярским заседателем, почувствовал страстное влечение к науке всех наук, которую мог отвергнуть только наш плоский, безумный век, которую только невежа и глупец может считать за неумные праздные выдумки. Я разумею божественную кабалистику. Рассказывать вам об этой науке и о о способах, какими мне удалось проникнуть в ее глубину, не стоит труда, потому что вы ни черта в этом не поймете и от скуки, пожалуй, еще заснете. Достаточно сказать, что кабалист не может долгое время оставаться канцелярским заседателем. Итак, святая, божественная кабала изгнала меня из канцелярии, изгнала из милого сердцу Бранденбурга в дальние страны, где я нашел пророков, принявших меня как пытливого, прилежного ученика... Я должен также воздать должное и моему покойному отцу. Мой отец, пуговичный мастер Шнюспельпольд, был опытным каббалистом, и плод его многолетних занятий кабалой — талисман, полученный мною в наследство, я взял с собою в дорогу, и он оказал мне важные услуги. Талисман этот состоит из прекрасно сделанной пуговицы для штанов, которую надо носить на сердце и... Но вы не слушаете меня, барон?

— Я слушаю вас, — отозвался барон из подушки, — но вы рассказываете ужасно пространно, Шнюспельпольд, и не сообщили еще ничего такого, что бы могло меня утешить.

— Это еще впереди, — ответил Шнюспельпольд и продолжал далее: — Я объехал Турцию, Грецию, Аравию, Египет и другие страны, где желающим открываются бездны глубокой мудрости и, наконец, спустя триста тридцать три года вернулся в Патрас. Случилось, что в окрестностях Патраса я проходил мимо дома, в котором жил грек, происходивший из княжеского рода. Мне вслед крикнули: «Грегорос Зелескех, входя сюда! Ты пришел как раз вовремя». Я обернулся, увидел в дверях старуху, которую по фигуре и лицу, вы, дражайший барон, так же как и все другие образованные люди, приняли бы за древнюю сивиллу. Это была Апономерия, прорицательница, с которой я некогда был знаком в Патрасе и которая сильно обогатила мои познания. Теперь я узнал, что Апономерия принимает ребенка, так как собственно акушерство составляло ее официальное занятие в Патрасе.

Я вошел и застал княгиню в родовых муках; вскоре она разрешилась чудесной девочкой. «Грегорос Зелескех, — сказала Апономерия торжественно, — посмотри на этого ребенка внимательно и скажи, что ты видишь». Я сделал это, я сосредоточил все мои чувства, все мои помыслы на маленьком существе. Тогда вокруг головки ребенка зажглось сияние; в сиянии этом был виден окровавленный меч и обвитая лавром и пальмами корона... Я рассказал свое видение. Апономерия воскликнула в воодушевлении: «Слава, слава, благородной княжне!» Княгиня лежала, точно в глубоком сне; но тут ее глаза засветились; она поднялась свежо и бодро с постели, на милом ее личике зажглись все краски юности; она стала на колени перед образом святого Иоанна, стоявшем на маленьком алтаре в комнате, и молилась, подняв к небу просветленные взоры.

— Да, — сказала она наконец с глубоким волнением, — да, мои сны оправдались... Теодорос Капитанаки... тебе принадлежит окровавленный меч; но венец, обвитый пальмами и лавром, ты получишь из рук этой девушки. Грегорос Зелескех! Апономерия! Моего мужа, — о вы, все святые! — быть может, уже нет на свете; в любом случае его похитит ранняя смерть. Вы должны заменить родителей этому ребенку... Грегорос Зелескех, я знаю твою мудрость и средства, которыми ты располагаешь. Ты должен найти его, того, кто носит кровавый меч; к нему ты приведешь княжескую дочь тогда, когда разгорится заря, когда засияют первые лучи солнца и оживленный ими порабощенный народ восстанет...

Когда я, спустя двенадцать лет, снова прибыл в Патрас, оба, князь и его жена, уже умерли. Дочь их я нашел у Апономерии, с тех пор она стала нашей дочерью. Мы отправились в Кипр и нашли там что искали, кого должны были отыскать для того, чтобы получить богатое сокровище, — имущество молодой княжны, спрятанное в разрушенном замке Бафора, прежде называвшемся Патосом. Здесь удалось мне составить гороскоп молодой княжны, и я заключил из него, что ее высшее счастье — трон — обуславливается свадьбой с одним греческим князем. Но в то же время я заметил знаки кровавого убийства, полных ужаса злодейств, ужасной смертельной битвы, в которой буду замешан и я сам, причем в момент высшего блеска княжны я стану беден, покинут, несчастен, утрачу все мои познания, всю мою кабалистическую силу. Но мне казалось, что с помощью кабалистики можно одержать верх над самими созведиями путем искусного раздвоения действующих элементов и введения третьего, который может рассечь узел. В этом должна была состоять моя задача, если только я хотел отклонить от себя угрожавшее мне несчастье, прочитанное мною в судьбе моей приемной дочери, и дожить спокойно и счастливо до конца моей жизни... Я всячески отыскивал этот третий элемент. Я приготовил терафим... Вы знаете, барон, что кабалисты этим именем называют изображение, которое, таинственно действуя на мир духов, заставляет их принимать видимые образы. Мой терафим был прекрасным юношей, вылепленным мною из глины и названным Теодором. Молодой княжне нравилась его изящная и осмысленная наружность, но два она коснулась его, куколка рассыпалась в прах, и тут я впервые узнал, что в княжне самой таились некоторые волшебные силы, ускользавшие от моей кабалистической зоркости. С терафимом ничего нельзя было поделать, и оставалось только отыскать человека, которого можно было путем магических операций сделать способным произвести то раздвоение элементов и подставить вместо угрожавшего мне бедою Теодороса Капитанаки... Мой друг, пророк Зифур, помог мне в этом деле. Он сказал мне, что за шесть лет до рождения княжны новая баронесса фон С. в Мекленбурге-Стрелице, бывшая дочерью греческой княгини с Кипра, родила сына...

— Что? — вскричал барон, поднимаясь с подушек и взглянув на канцелярского заседателя горящими глазами. — Что? Как? Шнюспельпольд, вы говорите о моей матери?.. Так значит это правда?

— Ну вот видите, — сказал Шнюспельпольд, коварно улыбаясь, — ну вот видите, дражайший барон; теперь начинается интересное, так как речь пойдет о вашей собственной особе.

Затем он продолжал:

— Итак, пророк Зифур открыл мне существование восемнадцатилетнего красивого и изящного мекленбургского барона, который, по крайней мере с материнской стороны происходил из греческого княжеского рода, при рождении которого были совершены все обычные у греков обряды и который при крещении был назван Теодором. Этот барон, по уверению пророка, отлично годился для того, чтобы служить живым терафимом, с помощью которого можно будет уничтожить предсказание гороскопа и предать вечному забвению князя Теодора Капитанаки с его окровавленным мечом. Пророк вырезал с этой целью маленького человека из пробки, раскрасил его, одел на манер, показавшийся мне очень смешным, и уверил, что этот человечек вылитый барон Теодор фон С., только в уменьшенном масштабе. Я должен признаться, что, когда я имел счастье в первый раз увидеть вас, дражайший барон, я тотчас вспомнил об этом пробковом человечке — до того вы были похожи на него. Тот же томный мечтательный взор, оживляющий ваши глаза...

— Значит вы тоже заметили в моем взоре мечтательность, обыкновенно возвещающую о присутствии скрытого гения? — перебил барон канцелярского заседателя, делая до противности томные глаза.

— Конечно, — ответил Шнюспельпольд, — конечно! Затем та же глупость во всей осанке и манерах...

— Вы с ума сошли! — вскричал барон в гневе.

— Позвольте, — продолжал Шнюспельпольд, — позвольте. Я упоминаю только о той глупой наружности, которой отличаются выдающиеся гении и эксцентрические мыслители от обыкновенных умных людей. Во мне, к моей великой радости, тоже есть частичка подобной натуры, и она проявлялась бы заметнее, если бы мне не мешала моя коса... Итак, мы оба, пророк и я, от души смеялись над маленькой куколкой, казавшейся нам необыкновенно потешной. Вскоре я мог убедиться в справедливости кабалистических и астрологических наблюдений, сделанных мудрым Зифуром. Когда княжна коснулась куколки, она не рассыпалась в прах, как первая, но радостно вскочила ей на колени. Куколка очень полюбилась княжне, и она звала ее прекрасным Теодором. Напротив того, Апономерия выражала глубокое отвращение к этой вещице, противилась всем моим поступкам в этом направлении и отговаривала от путешествия в Германию, которое я хотел предпринять с ней и княжною через четыре года с тайной мыслью отыскать вас, милейший барон, и, к моему и к вашему благу, устроить вам свадьбу с княжной, чего бы это мне ни стоило. Апономерия ухитрилась бросить пробковую куколку — то есть в некотором роде вас самих, дражайший барон — в огонь! Но этим неосторожным поступком она отдалась сама мне во власть, и я сумел от нее отделаться... С моей княжной и богатым сокровищем, составляющим ее имущество, а в некотором роде и мое, покинул я Кипр и прибыл в Патрас, где был отлично принят прусским консулом Кондогури. О, если бы я никогда не был в этом месте!.. Здесь княжна познакомилась со свойствами одного талисмана, старинной фамильной вещью, перешедшей по наследству к ней. Я видел, как от нее вышла какая-то старуха... Одним словом, княжна так отлично научилась пользоваться талисманом, что я, хотя мое кабалистическое влияние на нее и не было ослаблено, стал в такой же мере ее рабом, как и господином. Гороскоп, мои каббалистические операции и сила талисмана образовали такое сплетение волшебных сил, что в них должна погибнуть или княжна, или я, смотря по тому, что осилит, гороскоп или моя кабала... Я пришел сюда, я нашел вас. Вы можете теперь ясно видеть, как старательно должен был я приняться за операции, с помощью которых княжна должна была достаться в ваши руки. Я подсунул в ваши руки бумажник, который вы считали найденным случайно. Мы часто были вблизи вас, когда вы этого и не подозревали... Я напечатал в газетах объявление, вы его не заметили. Если бы вы приехали в Патрас, все пошло бы отлично. Но... не сердитесь, любезный барон, ваше удивительное поведение, ваши фантастические, я готов сказать, нелепые выходки были причиной, что все мои усилия оказались тщетными... Начать с того, как мы вас застали в гостинице... в каком виде были вы сами... потом этот храпящий итальянец... Наконец, княжне так легко удалось снова получить от вас бумажник и находившиеся в нем волшебные вещи, которые могли быть очень полезны для вас; в этот раз она легко развязала волшебный узел, затянутый мною над ней. В настоящее время...

— Замолчите, — перебил барон канцелярского заседателя жалобным тоном, — замолчите, дорогой друг, не говорите мне об этой несчастной ночи. Я был измучен путешествием в Патрас и потому...

— Я все знаю, — сказал канцелярский заседатель. — Итак, в настоящее время княжна считает вас за призрак, который она называет тиргартенским трусишкой. Но на все еще потеряно и ради этого-то я и посвятил вас в свою тайну. Вы должны теперь повиноваться мне и без всякого противодействия с вашей стороны дать мне свободу моим действиям... Я забыл еще сказать вам, что в путешествие сюда мы взяли с собой попугая, с которым вы в последний раз у меня говорили. Я знаю, что эта птица враждебно относится ко мне. Берегитесь ее, я чувствую, что это старая Апономерия!.. Но теперь наступил благоприятный момент. Варфоломеевская ночь имеет для вас, дражайший барон, совсем особое, таинственное значение. Сейчас мы приступим к делу, которое может привести нас к цели.

С этими словами Шнюспельпольд погасил все зажженные им свечи, вытащил маленькое блестящее металлическое зеркало и шепнул барону, чтобы он сосредоточил все свои любовные помыслы и чувства на греческой княжне и пристально смотрел в зеркало. Барон сделал, что ему было сказано, и — о небо! — из зеркала вышла гречанка в блеске неземной красоты. Она раскрыла свои обнаженные до плеч ослепительно белые, лилейные руки, как будто хотела обнять своего возлюбленного. Она приближалась ближе и ближе, барон чувствовал на своих щеках сладкий аромат ее дыхания!..

— О восторг!.. О блаженство! — вскричал барон вне себя. — Да, милое желанное дитя, да, я твой князь Теодорос, а вовсе не противный пробковый призрак... Приди в мои объятья, моя милая невеста!.. Я никогда больше не покину тебя!

С этими словами барон хотел обнять видение. Но в это мгновение все исчезло, сменившись густою тьмой, а Шнюспельпольд гневно закричал:

— Проклятый трусишка! Чтоб тебе лопнуть!.. Твоя поспешность опять все испортила!..»

В записке Ахациуса фон Ф. нет ничего, относящегося к этому листку.

ЧЕТВЕРТЫЙ ЛИСТОК

Этот листок представляет собою не что иное, как письмо, написанное бароном Теодором фон С. канцелярскому заседателю Шнюспельпольду. На нем можно еще явственно различить следы того места, где была приложена печать. Письмо это следующего содержания:

«Глубокоуважамый господин канцелярский заседатель! Охотно сознаюсь перед вами в совершенном мною проступке и искренно в нем раскаиваюсь. Но подумайте, дорогой Шнюспельпольд, что юноша от природы такой пламенный и мечтательный, притом еще охваченный сладким безумием страстной любви, не может поступать осмотрительно, особенно при виде волшебного явления, зовущего его к себе. И разве я недостаточно наказан за то, что я сделал по неосторожности, по неведению? С того памятного падения с лошади я совершенно вышел из моды. Бог знает, каким образом происшествие это стало известно всему Б. Всюду, где я появляюсь, у меня спрашивают с насмешливым участием, не имело ли мое падение каких-либо вредных последствий, и притом едва удерживаются от того, чтобы не засмеяться мне прямо в лицо... Нет большего несчастья, как стать смешным; за смешным положением, когда люди устанут смеяться, наступает состояние полного забвения. Такова и моя участь. В блестящих кружках, куда я думал появляться в качестве блистательного героя дня, на меня никто не обращает внимания, никто не интересуется моей тайной, и даже самые ограниченные барышни воротят от меня нос в те самые минуты, когда я божественно прекрасен. Я знаю, что меня может спасти новый внушительно смелый вырез фрака, и я написал уже в Лондон и Париж, чтобы выбрать там платье, которое пойдет мне безумно, оригинально; но разве это может надолго упрочить мое счастье?.. Нет, я должен обладать ею, которая составляет мою жизнь и надежды. О Боже, кто может сравнить сердце, полное любви, с новомодным фраком и тому подобными вещами! Да, в природе есть нечто высшее, чем чайные вечера в светском обществе!.. Она богата, прекрасна, высокого чужестранного происхождения... Шнюспельпольд, заклинаю вас, пустите в ход все ваши знания, все ваше таинственное искусство, поправьте то, что я испортил; прибегните, — о, я должен собрать всю смелость моей души! — да, прибегните опять к чарам, которые я прервал. Я всецело отдаюсь вам во власть; я буду делать все, что вы мне прикажете!.. Вспомните, что от моей свадьбы с княжной зависит также и ваше благополучие. Шнюспельпольд, дорогой Шнюспельпольд, действуйте! Вашего ответа и утешения страстно ожидает

Искренно преданный вам

Геодор барон фон С.»

На обратной стороне листка был написан ответ Шнюспельпольда:

«Высокоблагородный г-н барон! Созвездия вам благоприятны. Несмотря на ваше чудовищное легкомыслие, которое могло погубить нас обоих, кабалистическая операция отнюдь не может считаться неудавшейся, хотя теперь нужно много времени и труда, чтобы предпринять чары, как это однажды было нами сделано. Попугай находится еще в волшебном сне; моя воспитанница еще я до сих пор в том состоянии, в какое я привел ее. Она жаловалась, однако, мне, что в тот миг, когда она надеялась в высшем восторге любви обнять свой идол, князя Теодора Капитанаки, между ними появился неуклюжий пробковый трусишка, и просила меня при случае заколоть его, так как самой ей сделать это неприятно, или, по крайней мере, открыть ему жилы, чтобы люди, которых он так долго коварно обманывал, убедились, что в нем течет холодная белая кровь. Тем не менее, уважаемый барон, вы можете считать себя уже помолвленным с княжной. Теперь только необходимо вам так вести себя, чтобы не разрушить всего снова, так как теперь чары будут разрушены уже совершенно и непоправимо. Прежде всего не бегайте по сто раз в день мимо моих окон. Кроме того что это само по себе выходит очень глупо, княжна все более и более утверждается в принятом ею мнении, что вы только пробковый... из Тиргартена. Затем имейте в виду, что вы будете видеть княжну не иначе как находясь в некоторого рода сонном состоянии, в которое вы, если меня не обманет моя наука, будете впадать каждую ночь около полуночи. Но для этого необходимо, чтобы бы каждый вечер ровно в десять часов ложились в постель и особенно, чтобы вели тихую и уединенную жизнь. Рано утром, около пяти или самое позднее около шести часов, вы должны вставать и если погода будет благоприятна, совершать прогулку в Тиргартен. Вы сделаете хорошо, если будете доходить до статуи Аполлона. Там вы можете, не опасаясь причинить себе вред, делать какие-нибудь безумные жесты и громко декламировать любовные, безумные стихи, даже вашего собственного сочинения, если только они касаются вашей любви к княжне. Возвратясь (до этих пор вы не должны ничего есть), вы можете выпить чашку кофе, но без сахара и без рома. Около десяти часов вы можете съесть ломоть вестфальской ветчины или пару ломтиков салями, запив их стаканом йостского пива. Ровно в час садитесь одни в вашей комнате за стол и кушайте тарелку супа из кореньев, кусок вареной говядины с соответствующим количеством маринованных огурцов, и если вам очень захочется жаркого, то вы можете закусить жареными голубями или жареной щукой, которых вы можете есть с салатом, не слишком пряным, всего лучше с черносливовым вареньем. Все это вы можете запить полбутылкой легкого белого вина, которое уже само по себе содержит достаточную примесь воды. Его можно получить во всех местных виноторговлях. Что касается ваших занятий, то избегайте всего, что может вас разгорячить. Читайте романы Лафонтена, комедии Иффланда, стихи женщин-поэтесс, печатающиеся во всех новых альманахах и сборниках, или, всего лучше, сочиняйте стихи сами. Нравственные страдания, испытываемые вами при этом, не возбуждая вашего воодушевления, удивительно помогут нашей цели. Но более всего я предостерегаю вас от двух вещей: ни под каким видом не пейте ни стакана шампанского и не ухаживайте за барышнями. Каждый нежный взгляд, каждое сладкое слово, даже поцелуй руки считается низкой изменой, которая тут же на месте будет наказана очень неприятным для вас образом, чтобы возвратить вас на истинный путь. Особенно же избегайте дома Симсонов. Амалия Симсон, уже уверявшая вас, что я — смирнский еврей, а княжна — моя сумасшедшая дочь, старается поймать вас в свои сети. Быть может, вы не знаете, что Натанаэль Симсон хочет выдать за меня его прокисшую дочь. Он сам еврей, хотя и обжирается ветчиной и колбасой. Он в союзе со своей дочерью; но если он будет действовать слишком хитро, то достаточно, чтобы какой-нибудь демон крикнул ему в то время, как он ест: «Яд в твое кушанье, проклятый жид!» — и он погиб... Избегайте также верховой езды. У вас было уже два несчастных случая с лошадью. Следуйте же, высокочтимый г-н барон, всем тем предписаниям, и вскоре я сообщу вам о дальнейшем. С почтением и проч.»

К изложенному можно добавить следующие краткие замечания из заметок барона Ахациуса фон Ф.

«Нет, решительно невозможно понять, что случилось с этим молодым человеком, твоим племянником Теодором. Он бледен как смерть, расстроен всем своим существом, — словом, совсем не тот, что был раньше... Прихожу к нему в десять часов утра, опасаясь, что застану его еще в постели. Вместо того застаю его за завтраком и угадай, из чего состоял его завтрак? Нет, это невозможно угадать!.. На тарелке лежали два тонких ломтика салями и возле стоял стакан, в котором... пенилось пиво!.. Вспомни об отвращении, какое всегда питал Теодор к чесноку!.. Попадала ли когда на его губы хоть капля пива? Я выразил ему свое удивление по поводу роскошного сытного завтрака, который он собирался съесть. Он стал говорить много и несвязно о необходимости для него строгой диеты, о кофе без сахара и рома, о супе из кореньев, о маринованных огурцах, жареных щуках с черносливовым вареньем и водянистым вином. Жареная щука с черносливовым вареньем вызвала на глазах его слезы... Он был, по-видимому, не совсем доволен моим посещением, вследствие чего я вскоре ушел от него.

Твой племянник не болен нисколько, но он воображает какие-то удивительные вещи. Несмотря на то, что в поведении его не заметно никаких следов душевного расстройства, доктор полагает, что он страдает скрытым помешательством — mania occulta, отличительные свойства которого состоят в том, что его никоим образом нельзя обнаружить ни по физическим, ни по душевным проявлениям, и таким образом оно похоже на врага, неуязвимого, потому что он нигде не показывается. Жаль мне твоего племянника!..

Что же это? Неужели я должен стать суеверным и поверить в колдовство? Ты знаешь, что дух мой совершенно здоров и не имеет никакой наклонности к фантазиям; но то что я слышал собственными ушами, видел собственными глазами, этого никак не объяснить естественным образом... С большими усилиями уговорил я твоего племянника идти со мной на ужин к госпоже фон Г. Там были хорошенькие барышни фон Т., в полном блеске красоты, разодетые, как ангелы.

Они дружески и любезно заговорили с твоим мрачным сосредоточенным кузеном, и я наблюдал, с какими усилиями Теодор старался не останавливать своих взглядов на прекрасных личиках. Уж не влюблен ли он в какую-нибудь ревнивицу, которая так его деспотизирует? Так мне показалось сначала. Было около десяти часов, когда собирались садиться за стол. Теодор хотел идти домой, но пока я его уговаривал остаться, вошла одна из барышен фон Т.

— Как, кузен? Вы должны вести меня к столу, — сказала она с наивной ревностью и без дальнейших разговоров повисла на его руках. Я сел против этой пары и заметил, к своему удовольствию, что Теодор все более и более таял от соседства с хорошенькой барышней. Он быстро выпил один за другим несколько стаканов шампанского; его взгляды становились все горячее, бледность все более сходила с его щек. Встали из-за стола. Тут Теодор схватил руку своей изящной кузины и нежно прижал ее к своим губам. Но в ту же минуту на всю залу раздался звук оплеухи, и Теодор, отскочив в ужасе, поднес руку к своей щеке, которая оставалась багровой и вспухшей. Тогда, как сумасшедший, бросился он из зала. Все были перепуганы, в особенности хорошенькая кузина; последняя, впрочем, была более встревожена испугом и внезапным бегством Теодора, чем оплеухой, данной ему невидимой рукой. На эту глупую шутку духов обратили внимание, впрочем, лишь немногие, несмотря на то, что я от страха чувствую еще до сих пор ужасный озноб.

Теодор заперся у себя. Он не хочет ни с кем разговаривать. Его навещает врач.

Можно ли угадать, на что способна стареющая невеста?.. Амалия Симсон, особа до глубины души мне противная, проникла сквозь замки и запоры. В сопровождении одной из своих подруг она побывала у Теодора и уговорила его отправиться в Тиргартен. В полдень он завтракал у банкира и был в отличном расположении духа, даже читал стихи, которыми разогнал всех гостей, так что, наконец, остался один вместе с очаровательной Амалией.

Ах, как дурно, как дурно! У меня голова идет кругом, как на мельнице; я едва держусь на ногах и чувствую безумное утомление... Вчера я был приглашен на ужин к банкиру Натанаэлю Симсону. Я пошел туда, потому что надеялся встретить там Теодора. Он, действительно, там, одетый элегантнее, то есть глупее и фантастичнее, чем когда-либо, и держит себя, как избранный поклонник Амалии. Амалия тщательно освежила свои поблекшие прелести и, действительно, при вечернем освещении имеет вид настолько изящный и молодой, что мне захотелось выбросить ее за окно. Теодор пожимает и целует ее руки. Амалия бросает вокруг победоносные взгляды. После ужина оба ухитрились искусно удалиться в кабинет. Я пошел за ними и взглянул в полуотворенную дверь. Несчастный пламенно обнимал роковую еврейку. Но вдруг раздается: «хлоп... хлоп... хлоп», и сыплется целый дождь затрещин, наделяемых барону неведомой рукой. Теодор почти без сознания выбегает в зал; «хлоп... хлоп», раздается и в зале, и даже после того, как барон выбежал на улицу без шляпы, вслед за ним все еще слышалось: «хлоп... хлоп... хлоп...» Амалия Симсон лежит без чувств... Выражение глубокого ужаса застыло на смертельно бледных лицах гостей... Никто не решается сказать ни слова по поводу того, что случилось... Все расходятся в глубоком молчании, расстроенные.

Теодор не хотел говорить со мной; он выслал мне маленькую записку, в которой стояло следующее:

«Вы видите меня в руках злой, нечистой силы. Я в отчаянии. Я должен вырваться отсюда, уехать. Я хочу вернуться в Мекленбург. Не оставляйте меня. Не правда ли, мы поедем вместе? Если для вас удобно через три дня».

Я сделал необходимые приготовления к путешествию и если на то будет воля неба, то доставлю в твои объятия твоего племянника, свежего и здорового, вырвавшегося от всех злых духов.

Сюда же следует отнести еще маленький листок из бумажника, по всей вероятности, составляющий черновую записку, написанный барону Шнюспельпольдом.

«Так-то вы исполняете, высокоблагородный, предписания, которые я дал вам, чтобы отдать вам руку княжны?.. Если бы я мог думать, что вы так легкомысленны, как оказалось на деле, никогда бы я не стал на вас рассчитывать. Очевидно, пророк Зифур дал маху... Но все же я могу утешить вас. Так как в главном вашем преступлении собственно виновны злые козни старого еврея и его дочери, и вы поступали не по своей воле, то чары остаются еще в силе и все еще можно поправить, если вы хотя бы теперь будете точно следовать моим предписаниям и в особенности если совсем перестанете посещать дом Симсона. Берегитесь банкира; он знаком с темным искусством, которое, хотя и употребляется только талмудистами, но все же может привести к погибели и христианскую душу. С глубоким почтением остаюсь и пр.»

(Немедленно доставить по адресу).

ПЯТЫЙ ЛИСТОК

Этот листок написан почерком княжны.

«Что за странное настроение овладело мною вот уже несколько дней! Что случилось со мною в ту ночь, когда я, внезапно отрешившись от своего существа, почувствовала какую-то невыразимую боль, которую я приняла за страстное томление любви? Все мои помыслы неслись к тому, кого я люблю, на кого я надеюсь, и... какая-то сила меня держит, какие-то невидимые руки охватывают меня с восторгом страстного желания. Я не могу вырваться, и мне кажется, что я могу жить только в этом смятении, пожирающем мое сердце неутомимым огнем, но огонь этот — мои чувства, желания, которых я не умею сказать!.. Апокатастос печален; повесил крылья и смотрит на меня часто глазами, в которых отражается глубокое сожаление и горе. Напротив того, маг бодр, даже дерзок и нахален, и я в своей грусти едва могла удерживать его в должных границах... Нет, если такое ужасное сомнение продолжится, это бедное сердце разобьется... И все это я должна терпеть здесь, в этих стенах, вдали от дорогой отчизны. Я плакала, я громко жаловалась. Мария, не понимая причины моего горя, стала плакать вместе со мной. Тогда Акокатастос замахал крыльями, чего он долго уже не делал, и сказал: «Скоро... скоро... терпение... битва начинается». Казалось, ему было очень трудно говорить. Он полетел к шкафу, в котором мой маг держит герметически закрытую капсулу со своими удивительными тайнами. Апокатастос стал ударять своим клювом по замку шкафа так сильно, что внутри все стало звенеть и звучать. Маг вышел и, по-видимому, сильно испугался, угадав намерения попугая. Апокатастос поднял такой ужасный пронзительный крик, какого я никогда еще не слыхала, зашумел крыльями и полетел прямо в лицо мага. Маг, как всегда, спасся в постели и натянул на голову одеяло. Апокатастос сказал: «Еще не время... но скоро, Теодорос...»

Нет, я не всеми покинута. Апокатастос меня охраняет... Бедное дитя мое, Мария, была страшно испугана и думала, что все это ужасные вещи. Она была огорчена... Я напомнила ей об Ивановой ночи, и она снова стала ласкова и пробыла со мною, плача, до поздней ночи. Но тут я развеселилась, мы играли, пели, шумели, смеялись. Игрушки из бумажника — лента и цветы, содействовали нашему оживлению. Но, ах!.. радость наша была непродолжительна. Мой маг высунул свою голову. Я стала громко смеяться над его смешным видом (он опять надел свой остроконечный колпак); но маг пристально посмотрел на меня своими ужасными глазами, и я снова впала в то ужасное состояние... Затем мне почудилось, будто я даю кому-то оплеухи. Вполне явственно я заметила, что действительно я размахиваю правой рукой по воздуху, и в то же время услыхала звуки пощечины. Ага, наверное, виной всему этому коварство и злоба моего мага.

«Талисман окажет свою силу!» — крикнул в это самое мгновение Апокатастос. Радостная надежда сияет предо мной... О Теодорос!..

Приводя во взаимную связь несколько заметок барона Ахациуса фон Ф., мы можем добавить к этому нижеследующее:

«Раз случилась какая-нибудь глупость, дальше пойдут еще большие глупости. Теодор настолько оправился от своего горя и отчаяния, а веселый ротмистр фон Б. имел на него такое влияние, что Теодор, несмотря на то что хотел ехать в Мекленбург, не только остался в Берлине, но и бросил свою строгую диету. Вместо салями на сцене выступил вкусный итальянский салат и хорошо зажаренный бифштекс, вместо йостского пива — солидный стакан портвейна или мадеры. Так как при таком завтраке аппетит далеко не восстанавливался к часу, то он не менее неумеренно ел и пил двумя часами позднее в Ягорском ресторане. Единственно, что ротмистр одобрял, были ранние прогулки по Тиргартену, но и их он хотел заменить верховой ездой. Он объяснял себе удивительное настроение барона глубокой ипохондрией, а против нее лучшим средством, по мнению ротмистра, являлась верховая езда, которую он считал, впрочем, универсальным средством против всевозможных болезней. Барон после двух неудач, пережитых им в столь короткое время, и после предостережений Шнюспельпольда не решался сесть на лошадь... Но о бароне можно было с полным правом сказать, что небо не наградило его твердым характером и что он, подобно слабому тростнику, от сильной бури сгибался, но не ломался. Поэтому, когда однажды после завтрака в Ягорском ресторане ротмистр фон Б. приказал привести двух оседланных лошадей, барон дал уговорить себя проехаться на одной из них в Шарлотенбург. Без каких-либо приключений они добрались до места. Ротмистр не переставал восхвалять барона за его езду, и этот последний радовался, что хотя в этом отношении отдают справедливость его таланта и искусству. Друзья напились кофе у г-жи Паули и, вполне утешенные, опять сели на лошадей. Вполне понятно, что ротмистр старался узнать истинную причину удивительного поведения Теодора и перемен в его образе жизни. Точно так же вполне естественно, что Теодор не мог сказать ему правды. Барон мог объяснить только, что в том несчастье, в той ужасной муке, которую он должен терпеть (он подразумевал нанесенные ему невидимой рукой оплеухи), виноват старый Натанаэль Симсон и его предприимчивая дочь. Ротмистр, которому оба, и отец и дочь, давно уже были противны, принялся резко бранить старого еврея, не зная даже, какое он зло причинил барону. Барон между тем все более разгорячался, так что в конце концов обвинил банкира во всем, что с ним случилось, и решил ему жестоко отомстить. Итак, страшно возбужденный и гневный, барон поравнялся с дачей Симсонов... Друзья ехали как раз по дороге через земли придворных стрелков и проезжали мимо расположенных на них дач. Барон заметил сквозь раскрытые двери дачи стол, за которым сидел Натанаэль Симсон с дочерью в обществе нескольких гостей. Они только что отобедали и был подан десерт. Сумерки уже наступили и в комнате зажгли свечи. При этом зрелище барону пришла в голову блестящая мысль...

— Сделай одолжение, — сказал он тихо ротмистру, — поезжай немного шагом вперед, а я тем временем сразу положу конец всем выходкам коварного еврея и его безумной дочери.

— Не делай только никаких глупостей, дорогой брат, чтобы тебя опять не подняли на смех, — предостерег его ротмистр и поехал, как его просил Теодор, вперед по улице.

Тогда барон тихо, совсем тихо подъехал к решетке сада. Развесистое дерево скрывало его так, что из дома его никто не мог заметить. Скрывшись таким образом, он крикнул изо всех сил, придав своему голосу угрожающее, страшное выражение, как будто это был голос какого-нибудь духа:

— Натанаэль Симсон! Натанаэль Симсон!.. Ты ешь в своем кругу! Яд в твои кушанья, проклятый жид! Тебя зовет твой злой дух!

Произнеся эти слова, барон хотел ускакать в кусты и исчезнуть, как дух. Но небо решило дать другой исход этому приключению. Внезапно заупрямившись, лошадь его стала биться и встала на дыбы, так что все усилия барона сдвинуть ее с места оставались тщетными. Натанаэль Симсон от страха уронил нож и вилку. Все общество точно оцепенело. Кто поднес стакан ко рту, тот держал его, не принимаясь пить; а у кого во рту лежал кусок пирожного, тот не решался его проглотить. Но когда услышали топот и ржание лошади, все выскочили из-за стола и двинулись к решетке.

— Э-э, да это вы, господин барон?.. Э, добрый вечер, любезный барон... Не сойдете ли вы с лошади, очаровательный злой дух?

Так кричали наперебой все гости, подняв неудержимый хохот, между тем как барон, исполненный ярости и отчаяния, тщетно старался спастись от этого потока насмешек и дерзких шуток. Ротмистр, услышав шум и догадавшись о новом бедствии, постигшем его друга, вернулся. Едва только лошадь барона его завидела, как вдруг точно с нее упали какие-то чары, удерживавшие ее на месте, она бросилась по направлению к Лейпцигским воротам, скача совсем не диким, но очень умеренным галопом. Ротмистр не покидал более своего друга и ехал также галопом рядом с ним.

— О зачем я родился на свет и зачем пережил я этот день! — вскричал барон трагически, когда оба, и он и ротмистр, остановились перед его домом. — Черт бы побрал, — продолжал он, ударяя кулаками себя по голове, — и верховую езду, и лошадей... Что за унижение должен был я пережить сегодня!..

— Ты увидишь — возразил ему ротмистр спокойно и развязно, — что все, что ты приписываешь верховой езде и благородной лошадиной породе, случилось исключительно по твоей вине. Если бы ты спросил меня, может ли моя лошадь выдержать демонские проклятия, я бы ответил тебе «нет!», и ничего бы не случилось.

Ужасное подозрение вкралось в душу барона против Шнюспельпольда, которого он, к своему ужасу, заметил между гостями Симсона.»

«Господин Барон!

Вчерашняя ваша выходка перед моим садом была только отвратительна и смешна. Никто не может чувствовать себя оскорбленным, и только вы стали предметом насмешек. Тем не менее мы оба, моя дочь и я, просим вас в будущем не посещать нашего дома. В очень скором времени возвращусь я в город, и если вам, уважаемый барон, придется производить какие-нибудь денежные операции, прошу не забывать моей конторы. Остаюсь преданный вам и пр. Берлин... числа...

Натанаэль Симсон,

за себя и за свою дочь Амалию Симсон».

ШЕСТОЙ ЛИСТОК

И на этот раз представляется удобным соединить вместе три листка, так как они образуют в некотором роде конец приключения, случившегося с бароном Теодором фон С. и прекрасной гречанкой. На первом листке сохранилось черновое письмо, написанное канцелярским заседателем Шнюспельпольдом барону. Письмо это было следующего содержания:

«Высокоблагородный г-н барон!

Наконец, благодаря темным силам, я могу исторгнуть вас из вашего безутешного состояния и предсказать вам вперед удачу чар, которые закрепят мое и ваше счастье. Как я уже сказал, созвездия благоприятствуют вам. То, что для другого послужило бы источником крупных неудач, привело вас к цели. Именно ваша нелепая выходка в саду Симсона, которой я был по необходимости свидетелем, порвала сети, раскинутые вам коварным стариком. К этому следует присоединить и то, что вы последние четырнадцать дней строго соблюдали мои предписания, никуда не выходили и не уехали в Мекленбург.

Хотя первое произошло, собственно, от того, что, после вашей последней выходки, всюду, где вы показывались, над вами все смеялись, а последнее потому, что вы ожидали получения денег; но это все равно... В будущую ночь на равноденствие, то есть в ночь с сегодняшнего дня на завтра, будут завершены чары, которые навсегда привлекут к вам княжну, и она уже никогда вас не покинет. С ударом двенадцати часов будьте одетым в греческий костюм в Тиргартене, у статуи Аполлона, и там совершится ваш союз, который через несколько дней надо будет освятить торжественным обрядом в греческой церкви...

Необходимо, чтобы вы во время церемонии в Тиргартене держались терпеливо и повиновались только моим знакам. Итак, в эту ночь ровно в двенадцать часов я жду вас в греческом костюме. С почтением и пр.»

(Доставить по месту жительства).

Второй листок написан мелким, неразборчивым почерком, не встречающимся на других листках, и содержит в себе следующий рассказ:

«На той самой скамейке Тиргартена близ статуи Аполлона, на которой барон Теодор фон С. нашел таинственный бумажник, он сидел, закутанный в плащ, с греческим тюрбаном на голове. Из города доносились удары колокола. Пробила полночь. Резкий осенний ветер зашумел в деревьях и кустарниках, ночные птицы с криком летали в сыром воздухе, тьма становилась все чернее и когда месяц на минуту прорезал облака и осветил своими лучами парк, он принял такой вид, как будто в аллеях замелькали страшные привидения и начали свои безобразные игры и неясные, тихие разговоры... На барона, сидевшего в глубоком уединении, напал страх.

— Так-то начинается, — сказал он, — обещанный мне праздник любви? О вы, святые силы небес! Если бы при мне была моя охотничья фляга с ямайским ромом! Она бы могла висеть у меня на шее, не нарушая стиля греческого костюма. С каким бы наслаждением я, в качестве свободного охотника, глотнул этого напитка и...

Но тут невидимые руки внезапно стащили с плеч барона его плащ. В ужасе вскочил он и хотел было бежать, но в то же время в лесу раздались мелодичные звуки; дальнее эхо отозвалось в ночи; свист ночного ветра стал мягче, месяц победоносно выглянул из туч, и при его свете барон увидел высокую, величественную, закутанную в плащ фигуру.

— Теодорос! — сказала она тихо, сбрасывая свой плащ.

О небесный восторг! Барон узнал княжну в богатом греческом одеянии и с блестящей диадемой на черных, зачесанных кверху волосах.

— Теодорос, — сказала снова княжна тоном, исполненным глубокой любви, — Теодорос, мой Теодорос! Да, я нашла тебя... я твоя... прими это кольцо!..

В то же мгновение точно громовой удар раздался по лесу, и внезапно между бароном и княжною встала высокая женщина со строгим, внушительным лицом.

— Апономерия! — вскричала княжна, точно радостно просыпаясь от ужасного мрачного сна, и бросилась на грудь старухи, глядевшей на барона страшным взглядом. Затем, обняв одною рукой княжну и протянув другую высоко вверх, старуха сказала торжественным, проникающим в глубину души голосом:

— Уничтожены дьявольские чары черного демона... он лежит в позорных оковах! Ты свободна, княжна, мое милое, ненаглядное дитя... Смотри, смотри, вот твой Теодорос!

Появилось яркое сияние; посреди него возник высокий герой на боевом коне, в руках его был сверкающий меч, на одном поле которого был изображен красный окруженный лучами крест, а на другом возникающий из пепла феникс!..»

На этом прерывается рассказ, не сообщая никаких дальнейших сведений о бароне Теодоре фон С. и канцелярском заседателе Шнюспельпольде. На пустом и последнем листке было написано только несколько слов рукою княжны.

«О вы, все святые! О вы, вечные силы неба! Коварный маг заманил меня на край пропасти, и я готова была уже низвернуться в нее; но ты, Апономерия, моя вторая мать, разрушила чары! Да, я свободна... свободна!.. Злые сети порваны! Маг стал моим рабом, которого я могла бы уничтожить, если бы не питала сострадания к его несчастью! Я великодушно прощаю ему все магические проделки... Теодорос, я видела тебя в зеркале, из которого мне сияло будущее... Да, я доставлю тебе пальму и лавры, которые украсят твой венец... О, успокойся, мое сердце!.. Не разбейся от невыразимого восторга, крепкая грудь! Нет, я буду спокойно ждать в этих стенах, пока не наступит миг и Теодорос меня позовет. Апономерия при мне, а маг лишен силы!»

На самом краю этого листка было приписано рукою Шнюспельпольда:

«Я предаюсь моей судьбе, которая, благодаря милостям княжны, еще сносна. Она оставила мне мою косу и многие другие безделки. Но только Богу известно, каково мне придется в Греции. Я наказан за свою глупость, потому что, невзирая на всю мою кабалистическую премудрость, я не сообразил того, что фантастический франт так мало пригоден для высших целей, как и пробка, и что терафим пророка Зифура был гораздо более приличным человеком, чем барон Теодор фон С., и гораздо лучше его мог сойти княжне за возлюбленного Теодороса Капитанаки».

В заключение можно привести еще несколько заметок, сообщенных бароном Ахациусом фон Ф.

«Следующая история произвела сильное впечатление в Б... Совсем продрогший, оцепенелый от холода, пришел твой племянник далеко после полуночи к Кемпферу — ты знаешь, что так называется увеселительное заведение в Тиргартене. Барон был одет в странный турецкий или, как говорят другие, новогреческий костюм и просил дать ему чаю с ромом или пуншу, иначе он умрет. Ему подали требуемое. Но тогда он начал говорить до того бессвязные вещи, что Кемпфер догадался, что барон, которого он, по счастью, узнал, так как барон часто у него закусывал раньше, сильно захворал, и отправил его в город в своей карете. Весь город думает, что твой племянник сошел с ума, и хочет видеть следы безумия в некоторых выходках, совершенных бароном незадолго перед тем. Но, по мнению врача, у барона только сильная лихорадка. Правда, фантазии его очень странны. Он говорит о кабалистическом канцелярском заседателе, который его околдовал, о греческих принцессах, волшебных бумажниках, прорицающих попугаях... Но главным образом, у него не выходит из головы мысль, что он был женат на упыре и изменил ему, за что последний отомстил барону, высосав его кровь, так что теперь ничто уже не может его спасти и он должен вскоре умереть...

Брось, мой друг, всякое беспокойство! Твой племянник поправился. Все более покидают его мрачные мысли, и он все более принимает участие во всем, что есть в жизни хорошего. Так, он удивительно радовался фасону новомодной шляпы, которую носит граф фон К., посетивший его вчера. Барон, даже еще сидя в постели, надел на себя шляпу и велел принести зеркало... Он уже ест бараньи котлеты и пишет стихи. Самое позднее через четыре недели я доставлю тебе в Мекленбург твоего племянника. В Берлине ему не следует оставаться, так как, как сказано, его история произвела много шума, и он, едва только появится в свет, снова станет предметом всеобщих пересудов и т.п.

Итак, после двухлетнего отсутствия твой племянник благополучно вернулся? Неужели он в самом деле был в Греции? Я не верю этому, потому что он окружает свою поездку какой-то тайной и при каждом удобном случае говорит: «Если кто не был в Морее, на Кипре и т.д. «А это заставляет меня думать, что он сам там не был!.. Жаль мне, что твой племянник, если он действительно был в Греции, не посетил Антициры и потому остался таким же сумасбродным мечтателем, каким был раньше... Кстати, посылаю тебе «Берлинский карманный альманах» за 1821 год, в котором в рассказе, озаглавленном «Ошибки (эпизод из жизни одного мечтателя)» описана часть приключений твоего племянника. Напечатанное произвело на Теодора удивительное впечатление; быть может, он увидит, как в зеркале, свою смешную фигуру, устыдится и станет лучше. Хорошо было бы, если бы и новые его приключения до того времени, когда он оставил Берлин, также были изданы...»

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Быть может, благосклонному читателю не будет неприятно узнать в заключение, что посланный с запиской Гфм к канцелярскому заседателю Шнюспельпольду принес обратно письмо нераспечатанным и объявил, что, по заявлению хозяина дома, адресат не живет в настоящее время и никогда не проживал в этом доме раньше. Таким образом, ясно, что княжна поручила ему вручить Гфм бумажник, что он исполнил только возложенное на него поручение и что он только из-за своего злорадства и дерзости написал сначала грубое письмо и затем мистифицировал Гфм своей дикой выходкой.

О том, что время, возвещенное княжне видением в Тиргартене, уже наступило и что в настоящее время уже развивается знамя с красным крестом и фениксом, и что вследствие этого княжна вернулась в свое отечество, можно заключить уже из обращенных к Гфм ее стихов. Эти стихи составляют для Гфм тем более милое и дорогое воспоминание о несравненной женщине, что в них обращаются к нему, среди прочих поэтических любезностей, как к магу и притом доброму, не имеющему ничего общего с дьявольским искусством. Ничего подобного раньше Гфм не приходилось слышать.

Наконец, удивительно, что события, казавшиеся в прошлом 1820 году пустыми баснями, не имеющими значения, в настоящем 1821 году, получили реальное осуществление.

Кто знает, какой Теодорос поднял в настоящую минуту знамя с крестом и фениксом?

Досадно также, что в листках бумажника нигде не упоминается имени молодой греческой княжны, почему Гфм не мог его узнать, а вследствие этого не мог и справиться в бюро приезжих, кто была знатная греческая дама, выехавшая из Берлина в конце мая.

Насколько известно, она не была госпожей Бублиной, поселившейся в Неаполе, так как невеста князя Теодороса Капитанаки хотя и пламенела любовью к родине, но отнюдь не была политической героиней, о чем можно заключить по ее стихам.

Если кто-нибудь из читателей узнает что-либо о дальнейшей судьбе оставшейся неизвестной княжны и канцелярского заседателя Шнюспельпольда, то Гфм покорнейше просит поделиться с ним своими сведениями через посредство высокоуважаемой редакции альманаха.

Июнь 1821 года.

Конец
Готово!