СКАЗКИ И ЖИЗНЬ ГОФМАНА. Марк Харитонов


Предисловие Марка Харитонова к изданию

"Маленького Цахеса по прозванию Циннобер"

Приволжское книжное издательство

г. Саратов

1983 г.

На надгробном памятнике Эрнсту Теодору Амадею Гофману его друзья и сослуживцы велели написать: «Он был одинаково замечателен как юрист, как поэт, как музыкант, как живописец…»

Сложное чувство вызывает эта надпись. Она как будто отдает должное разностороннему гению. И в то же время словно воплощает драму его жизни — драму, от многих скрытую.

С ранних лет Гофман был влюблен в музыку и превосходно рисовал. Он сочинял оперы, сам писал к ним декорации, сам дирижировал в театре. Его музыкально-критические статьи до сих нор привлекают внимание исследователей. Однако средства к существованию и положение в обществе давала ему лишь служба в качестве судейского чиновника. Он достиг здесь должностей довольно высоких и, по многим свидетельствам, принес на этом поприще немало пользы: защищал несправедливо обиженных, добивался иногда пересмотра их дел, навлекая на себя неудовольствие начальства. Но как тяготила его канцелярская рутина, повседневность прусского чиновничьего быта! Как дорого давалась ему эта двойная жизнь, отнимавшая бесценные часы, дни, месяцы, годы у самого главного и ценного для него — творчества! И с каким наслаждением, вернувшись после очередного заседания, сбрасывал он с себя казенный мундир и брался за перо!

На страницах гофмановских книг люди то и дело внезапно преображаются — точно к ним прикоснулись волшебной палочкой, С ними, оказывается, могут случаться чудеса. В них проступают неожиданные, изумляющие их самих, черты. И даже неодушевленные предметы оживают, словно до сих пор, притаившись, они лишь ждали случая проявить подлинную свою суть...

Мне кажется, в самом Гофмане было что-то от архивариуса Линдгорста из сказки «Золотой горшок, скрывавшего от враждебного и поверхностного взгляда свою настоящую природу — природу волшебника. Конечно, он не ходил в красном шлафроке, напоминавшем куст пламенных лилий, не имел привычки нюхать табак и глядеть в газеты сквозь дымные колечки из своей трубки. Но он тоже повелевал удивительным миром и умел ввести в него человека с близкой душой.

Мне бы хотелось, чтобы и сейчас он сделал это сам — прежде чем мы поведем разговор о его творчестве, о сказке про малыша Цахеса, прозванного Циннобером. Пусть читатель хоть ненадолго попробует услышать его суховатый и в то же время насмешливый голос. Это поможет нам лучше понять своеобразное звучание гофмановских книг. Да и обидно ведь даже архивариуса Линдгорста представлять себе явственней, чем живой облик его создателя.

Перенесемся мысленно в 1818 год — год, когда написан был «Маленький Цахес». Апрельский вечер в Берлине... Кажется, мы угодили не совсем удачно: на улице проливной дождь. Уже стемнело. За желтым освещенным окном видны смутные пока фигуры, звучат незнакомые голоса...

— Имею исключительное удовольствие представить вам своего коллегу, судебного советника господина Гофмана... исключительное, поверьте. Ибо советник Гофман не только украшение нашей коллегии, но человек разнообразнейших дарований. Впрочем, вы об этом уже наслышаны, господин Генцель, хотя, уверяю вас, лишь отчасти.

Господин Генцель, гость судебного советника Флакса, поклонился. Из-за очень маленького роста он принужден был смотреть на собеседника снизу вверх. Тот, кого назвали Гофманом, усмехнулся и вежливо наклонил в ответ голову. (Нам знаком по портретам этот профиль с выступающим вперед подбородком, эти тонкие ироничные губы.) Он только что освободился в прихожей от мокрого плаща и шляпы.

— Как любезно, что вы не отменили свой визит в такой ливень,— посочувствовал хозяин.

— Да, если он скоро не прекратится, мы станем ездить по нашему славному Берлину в гондолах, сказал Гофман.— Разумеется, только не вы, господин советник. Вы не позволите себе такого нарушения порядка.

Советник Флакс несколько секунд смотрел на своего коллегу, как бы решая для себя, в шутку это было сказано или нет.

— Я вам говорил... ха-ха-ха,— решил он наконец рассмеяться,— я говорил, господин Генцель, что это преостроумнейший человек. С ним не соскучишься. В гондолах!.. ха-ха-ха!.. Однако что же мы стоим? Не угодно ли сразу за стол, господа? После такой сырости надо скорей согреться. Я ради сегодняшней встречи припас бутылку превосходного рейнвейна. Прошу вас. За нашу встречу, господа, за старые и новые знакомства,.. Да-а, ведь мы с любезнейшим Гофманом служили когда-то еще в Познани. Это было... дай Бог памяти?.. да, не менее как в 1802 году. Пока вас не перевели в Плоцк из-за этой истории с карикатурами. Представляете,— пояснил он Генцелю.— как-то на маскараде наш Гофман выступил продавцом веселых картинок. Одна из них изображала барабанщика, выбивающего чайными ложечками на самоваре сигнал: «К чаю!»... ха-ха-ха... и удивительно напоминала нашего генерал-майора фон Цастрова.

— Недоразумение, просто недоразумение,— быстро проговорил Гофман и отхлебнул из стакана,— Или происки недоброжелателей. Вы же знаете, как раз в ту ночь Цастров должен был отправить обо мне сведения в Берлин. Уже был заготовлен патент на мое назначение советником. И вместо этого я угодил в захолустье... Кстати, господин Грепель, не встречал ли я вас в Бамберге? — обернулся он к Генцелю, который вслушивался в разговор крайне внимательно, даже чуть выпучив зеленоватые, с краснотцой, глаза. Кожа под маленьким скошенным подбородком его раздувалась и опадала, вызывая мысль о серой замершей ящерице.

— Генцель,— вежливо поправил тот.— С вашего позволения не Гребель, а Генцель. И увы, до сих пор не имел высокой чести...

— О, простите. Вы мне почему-то напомнили одного человека из Бамберга. Но тот был, пожалуй, выше ростом, и к тому же коммерсант.

— Господин Генцель прибыл с особыми рекомендациями...— поспешил вставить Флакс, которому рейнвейн все более развязывал язык,— Но молчу, молчу,— тут же осекся он, встретив взгляд выпуклых немигающих глаз,

— Я готов без обиняков величать вас тайным советником, рассеянно заметил Гофман; он, казалось, все не мог отделаться от какого-то воспоминания.

— Вы опережаете события,— криво улыбнулся тот широким безгубым ртом.— До тайного мне еще далеко,

— Что значит внешние чины и звания? — возразил Гофман.— Истинные достоинства человека чувствуются помимо них. Для меня вы безусловно и вполне тайный советник.

— Вот видите,— обрадовался Флакс,— Господин Генцель о нас тоже весьма высокого мнения. Он, уж открою вам по секрету, очень просил свести его с вами, удивив меня своей осведомленностью в ваших занятиях. Я и не предполагал. Гофман, что наши сочинения уже настолько известны'. Когда солидный чиновник занимается вне службы предметами... как бы выразиться... отчасти легкомысленными...

— Баловство,— продолжал за него Гофман.— Безделица... так, для развлечения, для отдыха.

— Нет, я ничего не имею... Я сам люблю, например, музыку. Помимо всего она, говорят, благотворно действует на пищеварение.

— Заблуждение,— усмехнулся Гофман.— Могу вас уверить по собственному опыт. Когда-то я пробовал кормиться одним искусством. Чем я только не занимался! Я был режиссером, капельмейстером, писал фрески и музыкальные рецензии, давал уроки музыки, даже посредничал в продаже роялей, распространял нотные издания фирмы Гертеля. И если б вы знали, господин тайный советник... нет, не убеждайте меня в обратном,— предупредил он протестующий жест собеседника,— если б вы знали, как страдало от этою мое пищеварение! Однажды я продал свой старый сюртук, чтоб только немного поесть. Сейчас это даже странно вспоминать. А ведь не прошло с тех пор и десяти лет, Я был тогда влюблен в прекрасную девушку. Мне казалось, и она ценит во мне возвышенную душу, талант. Вдруг ее выдали замуж за этакого богатого гнома... которого вы мне почему-то напомнили... То есть наоборот, я не имею в виду... он был как раз на вас не похож и гораздо выше ростом. Я хотел сказать: богатого, как гном. Это был удар, от которого я долго но мог оправиться. Вот тогда до меня дошло, что наше богоспасаемое отечество — не лучшее место для художников, всех этих мечтателей и сумасбродов. Человек, рассчитывающий на положение в обществе, на кусок хлеба и хорошее пищеварение, должен стремиться к службе государственной.

— Золотые слова! — от души согласился Флакс,

— Вообще зачем я об этом заговорил? — встряхнул головой Гофман,— Вы лучше меня знаете, какой сомнительный и небезопасный народ эти художники. Они то и дело вносят беспокойство и смуту в общепринятые отношения. Вы не слыхали, что натворил один такой сумасброд в маленьком почтенном городке? Послушайте, это столь же презанятная, сколь возмутительная история. Некий злоумышленник и фантазер искусно распустил слух, будто бы один из местных чиновников на самом дело никакой не чиновник и даже как бы совсем не человек, а, представьте, хитроумнейший автомат. Каждое утро он якобы сам себя заводит ключиком через особое отверстие, спрятанное под париком на затылке, и отправляется на службу. Однако по имени заводной чиновник не был назван, и это стало причиной немалого брожения и беспокойства. Мирные бюргеры, почтенные служаки стали вдруг со странным вниманием приглядываться друг к другу, впервые примечая черты, которые никогда прежде не казались подозрительными. Обнаружилось, например, что ежедневно каждый из них повторял один и тот же путь, одни и те же действия, не позволяя себе ничего неожиданного, самостоятельного, не указанного в предписаниях. Все движения их совершались с последовательностью хорошо выверенного механизма. Сапоги и сюртук привычно оказывались сняты в тот самый миг, когда часы на колокольне начинали бить одиннадцать, а с последним ударом всегда уже был натянут на уши непременный ночной колпак. Словно в заводной игрушке, какие иногда дарят детям: вот высунулась из окна голова в ту самую минуту, когда по улице прошел взвод солдат в ярких мундирах: впереди командир на коне, барабанщик бьет и барабан. Взвод прошел, голова скрылась, настал черед новым фигуркам. И каждая следует строго заведенному порядку, все заранее определено, от рождении до смерти, чином, званьем, должностью. И натурально, деньгами. Надворный секретарь держится иным манером, нежели коммерции советник, человеке двумястами таллерами годового доходы держится и говорит иначе, нежели располагающий всего сотней. Бюргерской дочке пристало выйти замуж за соответственно солидного человека, спать до одиннадцати часов, носить дорогую турецкую шаль и завтракать у окна, чтобы проходящие мимо франты говорили... впрочем, заранее известно, что говорят молодые франты, проходя мимо окна хорошенькой женщины. Всегда одно, как ученые попугаи. Да кто знает, вдруг они и есть попугаи?

Советник Фланг, при этих словах неожиданно расхохотался:

— Попугаи... ха-ха-ха! .. именно попугаи! Особенно в этих зеленых фраках с пестрыми жилетами! Как остроумно!

— А чем, кстати, кончилась ваша занятная история? — мрачно полюбопытствовал господин Генцель.

— Естественно чем: фантазера, возмутившего общее спокойствие сумасбродными небылицами, с позором изгнали из города, и жизнь продолжалась обычным чередом, доставляя всем прежнее удовольствие. Солидным людям не пристало уподобляться нетерпеливым детям, которым надоедаот заводное однообразие. Этак у всех разыгрывается воображение, всем захочется чего-то неположенного. Зачем поощрять фантазию, которая смеется над нашей устроенной жизнью? Не только фантазию— саму природу надо вогнать в надлежащие рамки, иначе солидные, почтенные люди, глядишь, перестанут чувствовать себя хозяевами положения.

— Как говорит! Как говорит! — не выдержал советник Флакс. Гофман сегодня превосходил все его ожидания.

— Ибо что такое, господа, есть природа? Природа есть своеволие, беспорядок и коварство. Ради одной осторожности следует неусыпно обуздывать ее и обтесывать, допуская к себе разве в виде радующих глаз узоров — как, например, на этой превосходной скатерти с розами. Но будьте настороже! Природа, увы, не хочет сдаваться. Она то и дело напоминает о себе. И даже насквозь провяленным канцелярским служакам вдруг взбредает порой на ум такое, о чем лучше бы им не подозревать — для собственного спокойствия...

Но советник Флакс уже не слышал его. Он оцепенело таращился на собственную скатерть. Силы небесные, да что же это? Вышитые лепестки на ней вдруг шевельнулись, точно пытаясь расправиться. Прижимавший их стакан покачнулся и упал. Красное вино разлилось по узору. Советник беспомощно глянул на господина Генцеля. Тот злобно смотрел на него выпученными глазами. Серое лицо его порозовело. Но что было куда удивительней — одновременно порозовел и серый его фрак! Никогда Флакс не видывал ткани, способной так переливаться на свету, словно шкурка хамелеона. ,,Небо праведное!..— самый настоящий хамелеон таращился на него через стол. Ящеричья кожа под срезанным подбородком вздымалась и опадала. Неосторожная муха прожужжала мимо; тотчас, как стрела, мелькнул длинный тонкий язычок и вместе с пойманной мухой исчез в безгубой пасти...

Советник Флакс встряхнул головой и дрожащими пальцами полез в карман сюртука за очками.

«Ах, вон что делает с непривычным человеком старый рейнвейн!»— сокрушенно подумал он. В очках, в коричневом сюртуке, с коротким крючковатым носом он стал вдруг удивительно похож на сову,

— Вы сова,— так и сказал ему внезапно вслух господин Генцель.— Старая глупая сова. Вам бы ночью охотиться на мышей и ухать дурацким смехом, а не устраивать деликатные рандеву. Все испортили своим болтливым языком... и своим проклятым рейнвейном. Так я и доложу в моей реляции, что советник Флакс на самом деле сова„. Но что за вздор я горожу? — опомнился он, берясь за голову.— Если я стану утверждать, что сова была принята на государственную службу, под присягой — меня обвинят в подрыве. Скажут, что я просто напился. А, господин сочинитель! — ухмыльнулся он, оборачиваясь к Гофману, и тут заметил, что того уже нет за столом,— Ничего,— пьяно погрозил он пальцем куда-то ему вслед.— Думаете, я не понял, что вы издеваетесь над нами? Думаете, никому вас раскусить? Думаете, никто не знает, как на заседаниях, отгородившись томами кодексов, вы рисуете карикатуры на бумаге со штемпелем его величества? И о чем вы толкуете в погребке у Люттера и Вегнера с приятелями, именующими себя «Серапионовы братья»? Доберемся еще до вас. Не сейчас, так позже.,.

...Гофман возвращался домой по ночным берлинским улицам. Дождь кончился, на небе одна за другой проступали звезды. Фонари, удвоенные мостовой, перемигивались со своими отражениями. Ветерок холодил разгоряченный лоб.

«Наверно, я позволил себе лишнее,— думал Гофман. Но надо же хоть иногда отвести душу. Почему так разбередил мне память этот мерзкий коротышка-шпион? Уже более пяти лет прошло. Посмотрела бы на меня Юлия теперь, когда в своем расшитом мундире я занимаю на судебных заседаниях место справа от председателя. Говорят, у меня вид прямо генеральский. Но это вздор, Юлия. У себя дома, на углу Шарлоттен-штрассе и Таубенштрассе,— он не замечал, что начинает бормотать вслух, точно обращаясь к невидимой собеседнице,— там, в кабинете, с пером в руке, над листом бумаги — я совсем прежний, уверяю тебя. Конечно, я много пережил с тех пор. Я слышал, и тебе пришлось несладко. Кто виноват, что все так сложилось? Как ни мерзок был мне этот проклятый торгаш, похитивший тебя, я понимаю, что не в нем одном дело. Я многое понял за это время. И знаешь, я хочу написать о том, что понял. О нас с тобой.

О нет, не бойся, никто нас не узнает. Это будет сказка, там будут совсем другие люди. И мы в ней окажемся гораздо, гораздо счастливее...»

* * *

Едва ли не самое удивительное в фантастическом мире сказок Гофмана — своеобразная, причудливая их реальность. Писатель представляет нам на первый взгляд обычных, каких он встречал вокруг каждый день: бюргеров, мастеровых, студентов, судейских чиновников, архивариусов, уличных торговок, ученых профессоров, музыкантов, важных господ, скучных обывателей. И если с ними порой случается нечто странное, даже невероятное, они готовы найти этому правдоподобное объяснение: мало может почудиться в темноте или сумерках, да еще после кружки крепкого пива, мало ли что может привидеться во сне! Воображению только дай волю: маленький жокей, одетый во все белое, покажется серебристым фазаном, раскрытый зонтик — крыльями золотого жука, уличная торговка — злой колдуньей, а человек, говорящий, как попугай, на мгновение и впрямь предстанет в облике попугая.

Фантастический гротеск Гофмана начинается с метафоры, сравнения, с этого «как» — писатель дает волю воображению.

Вот он наблюдает повседневную жизнь заурядного прусского чиновника» с ее одинаковыми, повторяющимися событиями, с расписанным до мелочей бытом, когда все совершается, как в налаженном механизме,— он видит людей, словно бы превратившихся в живые машины. И мысль его идет дальше: возникает образ механического автомата» которому хитроумный мастер лишь придал вид человека. При встрече и не угадаешь, что это автомат, но по вечерам его шестеренки и колесики смалывают машинным маслом. Человек, вызвавший однажды у Гофмана сравнение со злобным, самодовольным, отвратительным карликом, под его пером приобретает черты поистине чудовищного существа, которого можно принять за гнома или уродца-корневичка. Метафора реализуется, обретает плоть, причудливый персонаж спрыгивает со страниц книги в мир.

Как это ни покажется странным, но даже самые невероятные истории Гофмана в чем-то автобиографичны, и многие сказочные персонажи имеют своих прототипов. (Писатель уверял, что даже у достославного Мура,. автора знаменитых записок, был прототип — любимый кот Гофмана, которого он получил в подарок совсем маленьким и о необыкновенном уме которого не раз говорил и писал приятелям,) Черты самого автора узнаем мы» например, в облике талантливого капельмейстера Крейслера (героя «Крейслерианы» и «Житейских воззрений кота Мура»), в некоторых других образах. Но если там сходство обнажено и сравнительно легко распознается, в «Маленьком Цахесе» личные мотивы не так бросаются в глаза. Между тем история трудной любви студента Валтазара к прекрасной Кандиде тоже в каких-то подробностях удивительно напоминает горестную влюбленность Гофмана в девушку по имени Юлия Марк. В 1808 — 1812 годах писатель, известный тогда больше как музыкант, жил в городе Бамберге и давал уроки музыки в богатых семьях. Юлия Марк была его ученицей, он полюбил ее, но мать поспешила выдать девушку за богатого коммерсанта.

«Удар нанесен! — записывает Гофман в дневнике 10 августа 1812 года.— Возлюбленная стала невестой этого осла-торгаша, и мне кажется, что вся моя жизнь музыканта и поэта померкла».

Он еще продолжает питать какие-то надежды, способные, по его собственным словам, «свести с ума». Однако 6 сентября, во время загородной прогулки, разыгрывается сцена, которая приводит к окончательному разрыву. Жених Юлии (его звали Грепель) напился и решил прогуляться. Вызывающе глядя на соперника, он предложил руку невесте, но запутался в ножках стула и грохнулся па пол, увлекая за собой девушку. Его кинулись поднимать. Гофман, не сдержавшись, крикнул: «Оставьте этого борова, пусть проспится!» — и увидел, как побледнела Юлия.

Не правда ли. эта сцена вызывает в памяти бесконечные кувыркания мерзкого Циннобера? Извинения Гофману не помогли, от дома ему было отказано. Юлия Марк вышла замуж за «осла-торгаша», жила с ним несчастливо и в конце кондов развелась. Реальность оказалась, увы, печальней сказки. и не нашлось в нужный момент доброжелательного мага, который силой волшебства воздал бы каждому по заслугам.

Но какое волшебство помогло ничем не привлекательному Грепелю взять в жены прекрасную девушку? Какая фея затуманила ей взор, заставила поцеловать ничтожного уродца в мерзкие синие губы? Какими огненно-красными волосками пленил он если не саму Юлию, то ее мать?

Может быть, колдовство тут обозначается куда как прозаически: деньги? Гофман, всю жизнь до самой смерти бедствовавшей, хорошо знал. какой страшной, почти неправдоподобной силой обладают они в обществе. которое его окружало. Те самые торгаши которых так презирал и ненавидел писатель, получали благодаря деньгам непостижимую, необъяснимую их личными достоинствами власть над умом, талантом, красотой, над человеческими судьбами, власть присваивать себе плоды чужого труда, чужих мыслей, чужих дарований.

Что-то напоминающее эту власть таят в себе три золотых волоска на темени маленького Цахеса, «Проклятый Циннобер, должно быть, безмерно богат.— говорил о нем один из героев.— Недавно он стоял перед монетным двором, и прохожие показывали па него пальцами и кричали: «Поглядите на этого голубчика! Ему принадлежит все золото, которое там чеканят»,

Но дело, пожалуй, не только в деньгах. История маленького Цахеса — это острая социальная и политическая сатира, направленная против больших и малых деспотов, возвысившихся с помощью лжи, несправедливости, насилия. подлости, обмана. Общественное устройство, при котором злобное ничтожество может паразитировать на труде множества других людей, поникать ИМИ, вершить их судьбы, представляется писателю безумным, И жалкая гибель чванливого уродца, который топот в ночном горшке, спалась от народного возмущения, воспринимается как справедливый финал.

В «Маленьком Цахесе» разоблачительный талант Гофмана-сатирика проявляется с особой силой. При этом здесь по-новому осмыслены и обобщены важнейшие мотивы его творчества. Мерзкая и одновременно жалкая фигурка Цинтюбера вобрала в себя многое из того, что было враждебно всему миру писателя — миру поэзии и любви, красоты, справедливости, добра, счастья. Кто с наибольшей готовностью пленяется Циннобером и покровительствует ему? Высокоученый филистер профессор Мош Терпин, который «всю природу свел в изящный учебник, благодаря чему мог манипулировать ею со всеми удобствами и как из ящика извлечь ответ на любой вопрос», а добившись высокого поста, подверг «цензуре и ревизиям солнечные и лунные затмения». Уродцу помогают набрать силу сановники и министры, наконец, сам владетель карликового княжества, князь Варсануф — достойным преемник знаменитого Пафнуциуса, того самого, что повелел когда-то ввести у просвещение» и искоренить все. хоть отдаленно напоминающее о поэзии. Потому что под именем поэзии, объясняет Пафнуциусу дошлый министр из бывших камердинеров, разносятся яд, насаждаются «несносные несовместимые с общественным порядком привычки». А значит, из крылатых коней поэзии «можно попытаться вывести полезных животных, отрезав у них крылья и переведя их на кормление в стойлах»; волшебные же голуби и лебеди как превосходное жаркое пойдут на княжескую кухню...

Гофман пишет об этом насмешливо и зло. Если не считать феи Розабельверды. которая из жалости наделила недостойного уродца чудесным свойством (несчастный малыш действительно вызывал бы жалость, не причиняй он столько зла другим), возвышению Циннобера способствуют прежде всего власть имущие. Они дают ему реальную силу, Гофман творил в эпоху мрачной политической реакции, утвердившейся на большей части Европы после наполеоновских войн. Особенно чувствительной она была в отсталой феодально-монархической, раздробленной на мелкие княжества Германии. Писатель видел ничтожество карликовых монархов вроде Варсануфа, духовное убожество дворянства, чиновничества; ничуть не больше симпатии вызывали у него набиравшие силу «торгаши» — немецкая буржуазия. Он сам происходил из бюргерской среды и с любовью писал о таких мастерах былых времен, как Мартин-бочар или Иоганн Вахт, относившихся к своему ремеслу как к искусству. Но вокруг себя он видел филистерскую затхлость, общественный застой, торжество казенных порядков, трусливую подозрительность ко всяким «вольностям». Он на опыте испытал, как враждебно это «просвещенное» общество, где столько власти имеют Цинноберы, всем высоким душевным помыслам.

Бюргерская родня с детства внушала будущему писателю, музыканту-художнику, что искусство — занятие не «настоящее». Человек, рассчитывающий на положение в обществе, должен стремиться к службе дарственной.

Гофман имел возможность во всем этом убедиться. Он хотел быть свободным художником, перепробовал разные способы заработать на жизнь: служил режиссером, капельмейстером, писал фрески и музыкальные рецензии, давал уроки музыки, посредничал в продаже роялей, распространял нотные издания, жил впроголодь.

В его дневнике можно встретить запись: «Продал старый сюртук, чтобы поесть».

Прочный заработок и положение принесла ему, действительно, только должность судейского чиновника. Да, он был чем-то сродни всем своим магам и феям, вынужденным затаиться в стране казенного «просвещения». «Мне удалось начисто скрыть собственное лицо,— делится невеселым опытом доктор Проспер Альпанус. Для обывателей убогого немецкого княжества, он—обыкновенный лекарь, но Гофман, как и близкий ему Валтазар, знает о его чудесной силе.

Этой силой обладал сам сказочник Гофман, под пером которого волшебно преображался мир и совершалось многое, невозможное в обыденной жизни. Иные полагали, что его чарующие фантазии — прежде всего способ уйти от жизненной горечи, отвлечься от тягостной службы, от мучившей его последние годы болезни, укрыться в выдуманном им самим мире, —в тех самых мечтах, воображаемых надеждах, которые «могут свести с ума». – Нет, это упрощенное суждение. Мы видели, от действительности писатель отнюдь не убегал, он умел бороться с реальным злом силой своей сатиры. В то же время, как и любимые его герои, Гофман обладал счастливым даром видеть истинное волшебство жизни, выявлять в ней скрытую поэзию и приобщать к этой поэзии нас, читателей. Его фантастика помогает глубже постичь мир, а значит, овладеть им.

Сказки его заканчиваются далеко не всегда так счастливо, как «Маленький Цахес». Да и в сказочном этом финале звучит ироническая нотка. Что говорить, не каждому устраивает дела чародей, оставляющий вам при этом в пользование усадьбу и богатства, гораздо более ценные, чем все достояния княжеской казны. А ведь именно эти богатства в конце концов сделали возможной свадьбу. И всесильное волшебство обеспечивает напоследок всего лишь заурядный обывательский уют: кухню, где не перекипают горшки и не подгорают блюда, ковры и чехлы, на которых не остается пятен, небьющуюся посуду и хорошую погоду на время стирки! Даже в фантастике Гофман остается по-своему верен горькому и насмешливому реализму.

Его собственная судьба сложилась трудней, нежели судьба его героев, Валтазара и Кандиды. Но при всех горестях и лишениях он действительно узрел свое счастье, потому что умел видеть и чувствовать в ЖИЗНИ нечто, доступное лишь ИСТИННО счастливым людям и делать счастливыми других.

Эрнст Теодор Амадей Гофман умер в 1822 году, сорока шести лет от роду. Перед самой смертью уже тяжело больной писатель подвергся судебному преследованию за сказку «Повелитель блох». Власти усмотрели в ней сатиру на несправедливость и крючкотворство судейской бюрократии. Более того, министр полиции фон Кампц тоже по-своему занялся поиском прототипов: в образе доносчика, подлеца и шантажиста Кнаррпанти он увидел собственный портрет и велел конфисковать предосудительное сочинение. Смерть, возможно, избавила автора от более крупных неприятностей.

Кредиторы распродали с торгов вещи писателя: мебель, платье, шитый мундир советника, гитару, скрипки, золотые часы, книги, гравюры Калло, вдохновлявшие когда-то Гофмана в работе над первыми произведениями. После всех своих трудов писатель не оставил жене ничего, кроме долгов.

Но он оставил всем нам удивительный, полный красок, звуков и мыслей мир, где мечется не желающий мириться с действительностью студент Ансельм, где философствует многомудрый кот Мурр, где занимаются честным своим ремеслом мастера Мартин-бочар и Иоганн Вахт, где стойко сражается против вражьих сил храбрый Щелкунчик и, несмотря на золотой талисман, терпит крах злобный уродец Цахес, мир «Кавалера Глюка» и «Серапионовых братьев», «Песочного человека» и «Принцессы Брамбиллы» — неповторимый, навсегда запечатлевшийся в наших душах мир Гофмана.

Марк Харитонов
Яндекс.Метрика